Записки непутевого актера — страница 12 из 27

ня большой бедой.

В одно прекрасное утро ко мне домой нагрянули с обыском. Человек двадцать людей в штатском перевернули вверх дном всю квартиру и нашли сумасшедшую ценность — две золотые монеты. Но этого оказалось достаточно, чтобы увезти меня на Лубянку — дело было в ведении КГБ.

На допросе я быстро смекнул, что Сказочник засыпался на серьезной — иначе им не занялась бы Лубянка — валютной операции, его взяли, он дает показания и сдал меня. Следователь хотел получить от меня показания на Сказочника и, понимая мою роль мелкой сошки, сказал: «Колись, Долинский. Лучше проходить по делу хорошим свидетелем, чем плохим подсудимым». Колоться я не стал, твердо стоя на том, что проклятые золотые червонцы остались мне от бабушки. Однако перепугался основательно и, когда меня, ничего не добившись, отпустили, прямо с Лубянки помчался к своему двоюродному брату Мише Вишневскому — мужику тертому, прошедшему огонь, воду и медные трубы. Мишаня одобрил мое поведение на допросе, но успокаивать меня не стал: «Дело серьезное, от тебя так просто не отвяжутся. Главное — ничего на себя не брать, «да» успеешь сказать на суде. Не видел, не помню, не знаю…»

Прошел месяц, меня не трогали, и я стал понемногу успокаиваться. И зря. Однажды я вышел из дому за сигаретами и не вернулся. На улице меня ждали — запихнули в «Волгу» и увезли в Лефортовский следственный изолятор. Безутешная супруга повела себя отнюдь не как жена декабриста. Она тут же меня бросила, выписав из квартиры и распродав все мои личные вещи. Бог ей судья.

Мои университеты

В моей стране, где десятки миллионов людей побывали за решеткой и колючкой, где издревле на слуху поговорка «От сумы и от тюрьмы не зарекайся», где тюремная баллада — едва ли не самый популярный песенный жанр, отсидеть срок по экономической статье никакой не позор, а обычное дело. Вот я и не стыжусь своих тюремных и лагерных лет, а, наоборот, охотно о них рассказываю, порой и с эстрады — когда меня об этом просят зрители и слушатели.

Собственно, и кичиться этими годами нет никаких оснований. Просто это часть моей жизни, долгий ее эпизод, который сказался на моем характере, моем понимании людей и их взаимоотношений, который, как всякий жизненный опыт, многому меня научил, заставил многое переосмыслить. Да чего там, любой прошедший такую школу знает это сам, а тому, кто ее не прошел, полезно хотя бы пройти курс по чужим конспектам. От тюрьмы и от сумы не зарекайся.

А свой курс я записал еще в лагере, вечерами после десятичасовой работы в цеховой инструменталке, преодолевая усталость и лень. Заставлял меня писать мой добрый лагерный приятель, на самом деле добрый и чистый человек Саша Шешуков. Два слова о нем. Еще совсем мальчишкой он по оговору одной многоопытной в любовных делах девицы был осужден за попытку изнасилования. В лагере насильников не любят и не упускают случая их «опустить». Когда с Сашей попытались сделать это, он отбился тяжеленной кувалдой и получил еще один срок за попытку убийства. Чтобы повысить свой авторитет среди зеков и тем самым избежать повторения покушений на свою мужскую честь, он совершил еще один отчаянный поступок — бросился на колючую проволоку, имитируя побег. И получил еще один срок за попытку побега. Таким образом, на самом деле ничего криминального в своей жизни Саша не совершал, а все его преступления описывались юридическим термином «через попытку». По этому поводу один лагерный начальник шутил: «Вот, Шешуков, откинешься и непременно сразу же кого-нибудь трахни, потом убей и убеги. А то, получается, зря сидел».

Так вот, Саша заставлял меня писать. И я прилежно писал свои мемуары. Как говорят, ни дня без строчки. А потом через расконвоированных, которые тоже работали в инструменталке, я переправил свои записки на волю. Их получил по почте мой друг Чапа и не придумал ничего лучшего, чем передать их маме. Она прочитала, после чего у нее случился серьезный сердечный приступ.

Предлагая свои почти не правленные лагерные записки вниманию читателей, я надеюсь, что они не вызовут таких тяжелых медицинских последствий. И приношу свои извинения за встречающиеся в тексте вульгарные, а то и нецензурные словечки.

Все, полный писец.

Последняя и единственная надежда рухнула, как карточный домик. Главный врач — эксперт Института Сербского, первая психиатрическая страны, академик Лунц вынес вердикт:

«.. по составу преступления — вменяем».

Десять месяцев я шел к этому дню. Бессонные ночи, вскрытая вена, порезанная шкура на горле, разбитая об угол кафельной стены башка, карцер — все напрасно: по составу преступления вменяем, может предстать перед судом. Ну, кое-какие отклонения есть — психопатия с явлениями декомпенсации. Так кто сейчас не психопат?

После того как 10 месяцев назад за мной захлопнулись ворота Лефортовской тюрьмы, это был у меня второй момент полного отчаяния. С первых дней неволи я твердо решил: так просто я вам не дамся. За что, гады? Я никого не убил, не обманул, не обокрал. «Нарушение правил о валютных операциях». И за это разбивать всю жизнь, отрывать от дома, обрекать на позор, губить лучшие годы, лишать самой большой страсти — театра? Не дамся, *censored*! Следователь в «задушевных» беседах утешает: «Да не психуй ты! Больше восьмеры не дадут. Мы ж не менты, мы КГБ, мы в четком контакте и с прокуратурой, и с судом работаем. Глядишь, лет через шесть мы еще с тобой на воле водочки выпьем». А я б с тобой, мясник, только серной кислоты выпить не побрезговал.

«Не дамся!» — говорил я себе все эти месяцы. Правды не добьешься, убежать нельзя — это тебе не царский каземат, значит, надо «гнать», то бишь «косить на дурака», то бишь добиться признания душевнобольным. Но что я знал о психиатрии? Ни хрена. Дурак — это у которого слюна капает, да папу с мамой путает, да еще с собой все покончить хочет. Вот последнее мне, пожалуй, подойдет. Буду с собой кончать, пока либо дураком не признают, либо пока не покончу. Лучше, конечно, первое.

Первую неделю в «Лефортове» я отсидел в одиночке. Следователи попугать меня больно хотели, уж очень дерзко я с ними на допросах разговаривал, вот и попросили сунуть меня на недельку прямо с воли да в одиночку. Хрен вам, граждане следователи, там-то в одиночестве я свой коварный план и задумал. Кстати, в этой одиночке, это я уже позже узнал, в камере № 13, провел свою последнюю ночь перед расстрелом Пеньковский. Может, помните, шпион такой был, формулу нашего ракетного топлива американцам выдал. Но он хоть формулу выдал, а я, кроме аш-два-о, ни одной формулы не знаю, да и эту никому не выдал. Так вот, после одиночки перевели меня в общую камеру. По тем делам — большое послабление. И там я времени зря терять не стал. Через час примерно пришел к нам в камеру (кроме меня, там был еще один человек) заместитель начальника изолятора по политико — воспитательной работе майор Степанов и велел изучить висевшие на стене правила содержания в изоляторе. Я честно прочел эту лабуду и на голубом глазу сказал ему, что меня все устраивает, кроме пункта, гласящего, что отбой производится в 22.00.

— Это еще почему? — слегка удивился майор.

— А потому! — ответил я в несколько конфликтном тоне. — Я к отбою приезжать не успею.

— Куда? Куда не успеешь? — недоумевал майор.

— «Куда-куда»! К вам в тюрьму. «Будьте счастливы» заканчивается в полдесятого, это я добраться успею, а «Насреддин», дай бог, в двадцать два пятнадцать. Даже если вы машину за мной пришлете, я раньше одиннадцати никак не лягу.

Майор кашлянул, внимательно посмотрел мне в глаза и после паузы сказал:

— Ну это, Долинский, значит, вопрос такой, это ты со следователем решай. — И быстренько дернул из камеры.

Это был первый пробный камешек. В следующие дни я неоднократно предлагал администрации тюрьмы свои услуги: ходить по камерам и давать перед заключенными шефские концерты, — уверяя, что, помимо необходимого тренинга для меня, это будет производить благодатный эффект на оступившихся людей, временно находящихся в следственном изоляторе. У меня ведь исключительно идейно выдержанный репертуар, состоящий из «Песни о Соколе» Горького и «Жди меня» Симонова.

После нескольких подобных предложений внимание ко мне со стороны администрации явно повысилось. Общаться со мной начали не иначе как со слегка недоразвитым ребенком. Надо было двигаться дальше. И вот первый банный день. После бани в камеру давали ножницы с затупленными концами — для стрижки ногтей. Такого подарка я, честно говоря, не ожидал. Ох, недосмотрели вы, граждане надзиратели. Мой сосед подстриг ногти и, разморенный, плюхнулся отдыхать на койку. (Лефортово — тюрьма образцовая, там не нары, а койки с пружинными матрацами.) Настал мой черед.

Не буду травмировать ваше воображение подробностями, но за несколько минут мне удалось, расковыряв кожу на запястье, вскрыть вену. Главная трудность была в том, чтобы не вырубиться раньше времени. Я сдюжил и только после того, как залитыми холодным потом глазами увидел брызнувший из вскрытой вены фонтанчик крови, потерял сознание. Откуда-то из дальнего далека я слышал крики, клацанье запоров и хлопанье дверей, мне давали нашатырь, куда-то тащили под руки, обрабатывали рану, хлестали по щекам. Затем я помню холодные злые глазки нашей врачихи Эльзы Кох, так любовно звали ее в тюрьме, и ее злобное шипение: «У нас это не пролезет, мы и не таких ломали. Хоть сто раз зашьем, инвалидом сделаем, а сдохнуть не дадим, для меня это раз плюнуть».

Врешь, врешь, тетенька, по твоей роже воспаленной, по красным нервным пятнам на ней вижу, что занервничала ты, веришь и моим соплям-слезам, по морде моей размазанным, и моим всхлипам: «Мамочке передайте, что я ее больше всех моих жен любил», — веришь, что дефективный перед тобой, что много ты еще со мной неприятностей хлебнешь.

Когда меня вновь водворили в камеру, мой сосед Николай Николаевич, сидевший под следствием уже два с половиной года и перенесший здесь инфаркт, отнесся к происшедшему с пониманием, вопросов задавать не стал, сочувствовать тоже. Человек делает так, а не иначе, значит, так ему надо. Это диктует тюремная этика. По какой статье? Да давно ли с воли? А других вопросов не задают. Надо человеку поделиться — новичок в порыве откровенности говорить начинает о своем деле, советоваться, то еще и остановят: «Ты, браток, про жизнь давай, а о своем деле ты следователю рассказывай, с адвокатом советуйся. А то наговоришь мне, а потом тебе следователь что-нибудь в масть скажет, ты и вспомнишь, что об этом мне рассказывал. А мне лишние разборки не нужны. У меня своих делов хватает». В другой раз Николай Николаевич видел, как я вынутой из супа и высушенной рыбьей костью повторно ковыряю себе вену, но и слова мне не сказал, не позвал вертухая, а отвернулся к стенке и сделал вид, что спит. Спасибо ему за это. По веселым и хитрым глазам его я знал: многое он понимает, одобряет, что не тупым бараном я здесь сижу, а пытаюсь барахтаться, а как — это уж мое дело. Спасибо. За теплоту, за как-то отданный мне больший кусок хлеба — спасибо!