Снова неизвестность. Я знал, что карцер — тюрьма в тюрьме, что это очень тяжко. Выдержу, не сломаюсь? И все же моя берет — я снова привлек к себе внимание, маленькая, трудная, но все-таки победа. Что дальше?
Два прапора ведут меня по длинному коридору, затем вниз по лестнице, еще один поворот — передо мной облицованный кафелем острый выступ стены. Эх, была не была! Два резких шага вперед, и я с размаху бьюсь темечком о камень.
Когда я очнулся, надо мной стояла Эльза Кох, хлестала по щекам и приговаривала: «Ну, *сешогеб*нок! Ну-ка открывай глаза!» И, уже обращаясь к прапорщикам, корпусному и дежурному офицеру: «Это он не от удара, это он от страха сознание потерял!» Она о чем-то пошепталась с дежурным офицером, и тот ушел. Когда Эльза Кох обработала мою рассеченную башку, он вернулся и поверх пластыря напялил мне на голову голенищем вниз, по самый нос, огромный валенок. Меня приподняли, завели руки за спину и защелкнули наручники. Затем дежурный офицер с силой резко ударил по цепочке, скрепляющей баслеты, и шипы глубоко впились мне в запястья. Я заорал от боли, страха, беспомощности. Но и в этот момент как бы видел себя со стороны. Громче надо кричать, поистеричнее — как натуральный сумасшедший. Я бросился на пол и, срывая связки, стал издавать душераздирающие вопли, при этом вполне расчетливо прикусил изнутри губу и с силой ударился подбородком в грудь, так что зубы клацнули. «Сейчас я их доконаю», — думал я, разбрызгивая по коридору кровавую слюну.
Как бы не так. Два прапора подхватили меня под руки — ну и здоровые псы, по виду не скажешь, — орущего, извивающегося проволокли по лестнице, по коридору и мощным поджопником водворили в карцер.
Я валялся на мокром холодном полу и тихо скулил. Башка раскалывалась под туго стягивающим ее валенком, в руках пульсировала боль от шипастых наручников.
«А кто тебе сказал, мое солнце, — разговаривал я сам с собой, — что путь будет легким? Подожди, это еще цветочки. Что, тебе так уж плохо? Так уж больно, что жить нельзя? Ерунда. Потерпи, через час-другой наручники снимут. Никуда эти *censored* не денутся. Они и сейчас наверняка наблюдают за тобой. Ну будь мужиком, может, ты сейчас вырываешь у них свою свободу. И запоминай, запоминай все — это тебе еще пригодится. Это твой актив. Смотри на себя со стороны. Как бы повел себя душевнобольной? Наверное, скуля, заполз бы в угол, постарался сжаться, спрятаться от всего мира». Так я и сделал. «А теперь замри, пусть даже не чувствуют твоего дыхания. Пусть подумают: а вдруг сдох? Если я прав, через несколько минут откроется дверь и они проверят, жив ли». Минута, другая, третья. Неужели я ошибся? Нет. Резко открылась дверь, вошел корпусной. Нагнулся и приподнял мою голову.
Я представляю зрелище, которое он увидел. Чего-чего, а кровавых соплей было предостаточно. Они с прапором усадили меня на пол, прислонили к стене, корпусной отомкнул наручники. Стащили с головы валенок, какой-то тряпкой отерли лицо. Дали напиться воды из кружки. «Ну ты чего? Ты не бузи, и мы с тобой по-человечески будем. Ты ж нас сам вынуждаешь». Вынуждаю, ребятки, вынуждаю, уж вы меня простите, я в свою игру играю, вы в свою. А вслух: «Товарищ начальник, у вас, наверное, тоже мама есть. Вы моей позвоните, скажите, что я ее больше всех жен любил».
Корпусной повернулся к прапору: «Он и впрямь стебанутый! — И громче уже мне сказал: — Я позвоню, прямо сейчас пойду и позвоню. Только ты не бузи. На сигаретку». Слова, обращенные к прапору, — ерунда. Важны поступки. Он дал мне в карцере сигарету — это уже что-то, так мент может пожалеть только дурака. Махонькая, но еще одна победка.
Ох и классное же это средство для похудания — карцер! Один день — кашка да баланда, супчик жиденький, но питательный, будешь худенький, но сознательный. А следующий разгрузочный: кипяточек да черняшка. И больше, больше двигаться. Для этого посреди карцера вцементированная труба, а на ней скошенное градусов под двадцать сиденье, это чтобы во время приема пищи к нему задом притулиться, а так посидеть невозможно. Нары только на ночь опускаются. Так что двигайся, двигайся по шестнадцать часов в сутки. Можно, конечно, и на пол присесть, да он мокровато — влажноватый. Да и температурка в подвале, прямо скажем, не южная. А чтоб было легче двигаться, тебя в тоненький хлопчатобумажный костюмчик переодевают.
Увлекательнейшую спортивную игру я себе придумал, баскетбол по-лефортовски. На стенке заприметил облупившуюся штукатурку, скатал из черняшки шарик и часами кидал его в эту метку. Достиг потрясающих результатов. Затем ходьба: двадцать кругов в одну сторону, двадцать в другую. На ходу бубнил все свои сыгранные роли, все-все стихи, что успел заучить. Из закромов памяти вылезало столько всякого, что сам удивлялся емкости этого хранилища. Такое количество запомнившегося, что я понятия не имею, как там все это помещалось. Так проходили дни. Когда же наконец на ночь опускали нары, я, до предела вымотанный ходьбой, бросался на них и мгновенно засыпал. Минут через пятнадцать меня будил страшный колотун. Я вскакивал и принимался судорожно скакать и бегать по карцеру. Немного согревшись, снова засыпал, а через полчаса все повторялось. И так десять — пятнадцать раз за ночь. А в шесть утра подъем, нары пристегиваются к стене, и все по новой.
Пять суток я кое-как продержался, а вот последующие двое помню довольно смутно. Не заботясь о радикулите, я сидел в углу карцера на ледяном полу и по-идиотски улыбался: прямо передо мной на противоположной стене шли смешные мультики. Я понимал, что карцер вряд ли кинофицирован и это, по всей видимости, галлюцинация, но, с другой стороны, какие могут быть глюки, когда я отчетливо вижу забавных человечков и даже слышу их писклявые голоса.
В таком трогательном состоянии и застал меня дежурный офицер, принесший мне постановление начальника изолятора о помиловании в честь праздника 8 Марта. Итак, отсидел я семь суток вместо десяти положенных. А дальше я был удостоен огромной по лефортовским меркам чести — беседы с начальником изолятора полковником Петренко. Человек-легенда, гордость тюрьмы. Именно он вел дело Файбышенко и Рокотова, двух молодых парней, которые впервые в стране всерьез сыграли на разнице в официальном и черном курсах рубля и доллара. На той самой спекуляции, которой занималось многие годы наше социалистическое государство, они заработали немалые деньги. Взять-то их взяли, да вот статья, по которой их могли судить, предусматривала смехотворно малые по советским понятиям сроки. Так дело не пойдет, решили самые высокие инстанции. И статью подкорректировали: по ней теперь можно было дать от пяти до пятнадцати лет, а то и вышку. Но ребята совершили преступление до изменения статьи, а закон обратной силы не имеет. У них за бугром не имеет, а у нас — как пожелаем. И пожелали. Выполняя пожелания трудящихся, Верховный Совет решает придать закону, конечно, в порядке исключения, обратную силу. Файбышенко и Рокотова благополучно шлепнули, за это наша страна была исключена из всех международных юридических организаций. Ну и что? Большие дела!
Так вот, в кабинет этого самого Петренко и ввели меня, еле стоящего на ногах. Кабинет, надо сказать, хороший — просторный, богато обставленный. Не сравнить с карцером, да что там карцер, даже лучше камеры. И идет мне навстречу среднего роста, подтянутый голубоглазый седой красавец — полковник. Усаживает меня в полукресло. Просит чай для меня принести, да покрепче, да погорячей, да послаще. И вот пьем мы с ним вдвоем чай, доброжелательно смотрим друг на друга, улыбаемся — словно два дружка закадычных после долгой разлуки. Первым молчание нарушил я: «Спасибо вам, гражданин полковник, что в честь 8 Марта меня помиловали, спасибо!» Больше слов у меня нет, пускаю скупую мужскую слезу и сразу перехожу на коровий рев. Петренко брезгливо похлопывает меня по плечу: «Ну! Ну! Успокойтесь! Вы же мужчина. Надо уметь себя в руках держать». Еще минуту я истерически всхлипываю, размазываю сопли по неделю не бритому лицу со следами запекшейся крови и замолкаю. Блаженно улыбаюсь, преданно смотрю в полковничьи глаза. Беседа, явно срежиссированная моими следователями, начинается.
Все-таки изобретательности и следователям, и самому Петренко не хватает. Обычная схема: сначала посетовал, что я рано лишился отца и некому мне было мозги вправить, когда я ступил на кривую дорожку, потом стал захваливать меня как актера — они с женой стараются не пропустить ни одного «Кабачка»: «Ну вы там хохмачи, ну юмористы!» Лукаво пошутил: «Всех там панночек небось перепробовал? Хороши бабенки! Особенно эта ваша официантка — пани Зося, да? — как говорится, жопа прямо как орех, так и просится на грех!» Мы с ним долго заливисто смеялись этой прекрасной свежей шутке. Затем он кашлянул, пристально по-отцовски посмотрел на меня и с горечью сказал: «Все в жизни имел, и на тебе. Ты ж полукровка, мамка русская, отец — Абрам Юрьевич, вот отцовские гены и перетянули».
Полковник извлек из сейфа несколько альбомов с фотографиями осужденных и изъятых у них ценностей: чемоданы денег, горки бриллиантов и золотых монет, полотна великих художников. «Вот что люди наворовали, а у тебя, кажется, всех дел тысяч на пять с копейками. Так ведь? А ведешь себя, как законченный рецидивист, со следователями не общаешься, протоколы не подписываешь. Создается впечатление, что за тобой много еще чего. Твое молчание тебя не спасет, только положение свое ухудшишь, понял? Ну, это вроде как не мое дело, хотя я искренне хочу тебе помочь, а вот твое поведение в изоляторе — это уж ни в какие ворота. Ты с этими выкрутасами заканчивай, берись за ум. Хорошо? А я тебе в этом месяце разрешу дополнительно отовариваться в ларьке на десять рублей. Доволен? То-то же… Давай-давай, начинай работать, помогать следствию. Вот будет у тебя со следователями все ладно, я твоей матери разрешу дополнительную передачу принести, знаешь, какая это для нее радость». Нажал кнопку звонка и сказал вошедшему конвоиру: «Уведите».
В камеру я вернулся как в дом родной. Господи, как все в этом мире относительно! Умылся, переоделся в свое, меня побрил тюремный парикмахер. Съел показавшийся мне ф