с вмонтированными электроспиралями, — клянусь, что к поджогу я не имел отношения, а за английскую контрразведку не ручаюсь.
И снова внутренний фронт искусств — посольская самодеятельность. Катя, гордо подняв голову, читала со сцены любимого Блока и какой-то революционный стих Игоря Волгина, я же, еще не остыв от студенческих экзерсисов, включился однажды в новогодний капустник. Сварганили мы его в духе уже остывающей «оттепели»: перешерстили и дипломатов, и техработников, и бухгалтерию, и даже (очень легко!) посла, — зал лежал от хохота, посол с женою смеялись и били в ладоши, словно приветствовали на съезде генсека, резидент аплодировал сдержанно, как подобало КГБ, никогда не выносившему вердикт сразу, а склонному к глубокому анализу и всестороннему изучению.
Полный триумф, радость победителей, водопады коньяка «Двин», продававшегося в посольском магазине по пять шиллингов за бутылку, почти бесплатно, что объяснялось фиаско нашей внешней торговли, вывезшей волшебный напиток на экспорт с этикеткой «коньяк» — грубое нарушение французской монополии.
«Двин» пришлось сплавить по дешевке в магазин посольства (силами совколлектива партию распотрошили за один месяц, слабосильным англичанам на это потребовались бы годы), но проблема внезапно приобрела политическую окраску: на собрании секретарь партбюро пожаловался, что натыкался на пустые бутылки из-под «Двина» даже в кустах пригородного Буши-парка, пейте, товарищи, умолял он, но только, прошу вас, не оставляйте бутылки на месте пикников, не позорьте родину!
Мы пили и пили «Двин» за наш триумф, и, когда утром меня вызвал к себе резидент, я приготовился к поздравлениям.
Резидент слыл человеком серьезным, с большим опытом работы во внутренних органах (кстати, он тоже имел отношение к искусству, ибо однажды организовал на периферии подслушивание и просматривание гастролировавшего Вертинского — местное управление со сладострастием бдительных кастратов фиксировало личную жизнь знаменитого артиста).
— Зачем вы сюда приехали? — строго спросил он.
— Работать, — ответил я с простотою Жанны д’Арк, идущей на костер.
— Работать? — удивился он. — А как понять ваше участие… в этом самом… — Он брезгливо шевелил пальцами, будто в них застряла мокрица.
— В капустнике? — помог я ему.
— В капустнике, — сморщился он безрадостно, слова этого в высоких чекистских кругах либо не знали, либо связывали со свободомыслием.
— Но ведь всем понравилось, — возразил я робко. — Посол смеялся, да и вы…
— Вы так думаете? А знаете, что посол после этого пригласил меня к себе и имел серьезную беседу?! Разве вы не понимаете, что это подрыв авторитета руководства? Так вот: или работа, или… эти самые… капустники!
Finita la comedia, кончилась жизнь на сцене, не мечтать отныне старлею о взрывах аплодисментов, и даже в качестве остроумца-конферансье не выступить (когда-то в институте я объявлял с самарской непосредственностью: «Партию на фортепиано исполняет…» — словно у Бендера: «городская фисгармония»), все кончено, неужели финал жизни в искусстве? Держись, товарищ, жизнь продолжается, только не в этом маленьком зале, а на подмостках всего Соединенного Королевства, держи ушки на макушке, разве ты не слышал, что скоро Эдинбургский фестиваль? Фестиваль? Ну и что? А то, дурачок, что на него прибывает внушительный букет: Д. Шостакович с сыном Максимом и М. Ростропович с Галиной Вишневской. Ну и что? А то, умник, что фестивалем заведует лорд Харвуд, человек светский и влиятельный, — вот уж в чьих кругах вертятся меломаны — составители секретных документов, твердокаменные тори, млеющие и теряющие бдительность от фуг Баха и симфоний Бенджамена Бриттена…
Правда, к тому времени я уже достаточно наспотыкался на ниве искусств, чтобы строить воздушные замки: деятели культуры страдали непредсказуемостью и слабо понимали, что от них требовалось честному чекисту.
Совсем недавно в Лондоне с триумфом гастролировал МХАТ, Катя когда-то училась у режиссера Раевского, мы встретились с ним, она жадно выспрашивала, что творится на сцене, очень скучала Катя по театру, заграничная жизнь и нравилась, и угнетала, близких подруг не было, и все чаще вспоминался аргентинский фильм с Лолитой Торрес о трагической любви дипломата и актрисы, которым оказалось не по пути.
Ну разве мог я, друг культуры, не использовать театр для заведения знакомств среди англичан?
Выбрав свободный день МХАТа, я рванул в гостиницу на Рассел-сквер, твердо решив взять за жабры Раевского. Однако оказалось, что труппа отбыла на ужин к командору Кортни, члену парламента от консервативной партии, которого у нас не переваривали из-за острых антисоветских выступлений и впоследствии, когда он посетил Москву, подбросили «ласточку», сфотографировали в постели и попытались на этом деле завербовать. Шантаж, однако, не прошел, и тогда пикантные фотографии живо зациркулировали по Англии, вызвав скандал в прессе, в избирательном округе консерватора и даже его развод с женой.
Уже возвращаясь к машине, я вдруг наткнулся на Бориса Ливанова, мрачно бродившего вокруг гостиницы в компании добродушно-улыбчивой Зуевой.
— Сволочи! — пророкотал Ливанов своим великолепным басом. — Уехали на гулянку к Кортни, а меня с Настей не взяли…
— Может, показать вам достопримечательности? — предложил я, преисполненный вечной любовью к артистам.
Ливанов и Зуева уселись в машину — Пэлл-Мэлл, колонна Нельсона, Букингемский дворец с цветными гвардейцами в меховых муфтоподобных шапках, Вестминстерское аббатство, — путешествие продолжалось минут пятнадцать, Борис Николаевич даже по сторонам не глядел, все ворчал, что его предали.
— Послушайте, Миша, — спросил он вдруг просто, — а у вас дома водка есть?
— Конечно! — Я даже возмутился. — Не только водка, но и джин, и виски!
— Поехали! — скомандовал Ливанов, правда, Зуева как-то странно на меня взглянула.
— А стоит ли, Боря? Может, дождемся своих? — спросила она осторожно, но он только зарычал в ответ.
Катя в тот вечер тренировала посольские таланты перед очередным торжественным вечером, поручив коляску с сыном соседке, я залез в холодильник и, к ужасу своему, увидел там только бутылки и яйца (и выдающимся разведчикам сжимают горло когти нищеты).
Я поставил на стол непочатую (как ни странно) бутылку джина и стаканы, а сам отправился на кухню, дабы зажарить лучшую в мире яичницу.
Когда я внес сковородку в гостиную, бутылка джина уменьшилась ровно наполовину, Борис Николаевич был приятно возбужден и словоохотлив.
— Какие негодяи! — гремел он, сотрясая коттедж басом. — Особенно эта Алка! (Тарасова, тогда директор театра.) Подумать только: уехать, а меня не взять! И вот сейчас сидит великий артист в этой халупе и с дипломатом Мишкой яичницу жрет! (Фразу эту я проглотил вместе с яичницей, хотя ранило, конечно, такое пренебрежение к коттеджу и неповторимой личности хозяина.)
Зуева утешала и успокаивала, джин быстро растаял, в ход пошла вторая бутылка, загремели живописные воспоминания о жизни МХАТа, гул нарастал, стены дрожали, пока не вернулись от Кортни актеры и не забрали моих знаменитых гостей.
Утром на следующий день меня вызвали на ковер.
— Вы совсем потеряли голову, — начал резидент жестко. — Вы же разрушили всю комбинацию! Вы же срываете гастроли театра! (Дальше что-то об ущербе престижу Державы.)
Влип я страшно: лидеры МХАТа порешили «сохранить» Бориса Николаевича для спектакля и отсечь его от искушений зеленым змием у Кортни. Посему разработали хитроумный план с участием Зуевой, провели целую акцию дезинформации и тайно от него (так им казалось) уехали в логово командора. Операция координировалась с КГБ через сотрудника, включенного в администрацию МХАТа. А я… каков я? Сорвал…
Сильно меня отхлестал резидент за потерю чекистского нюха и бдительности, правда, спектакль Ливанов провел с блеском.
Но прошлые фиаско легко забывались, тем более когда хотелось походить по земле Бернса и посмотреть своими глазами, как бьют из-под земли родниковые ключи шотландского виски, — и я предложил резиденту послать меня в Эдинбург вместе с делегацией, тем паче что близ залива Холи-Лох в Шотландии ощерилась ракетами американская база подводных лодок[13].
— Не уверен, что англичане подпустят вас к базе, — сказал шеф.
— Если нет, то я покручусь в обществе лорда Харвуда!
Вскоре прибыли и великие соотечественники в сопровождении переводчицы минкультуры и молчаливого, но величественного полковника КГБ, удобно осевшего в этом светлом учреждении и не упускавшего шанс лишний раз вдохнуть и выдохнуть угарные дымы капитализма.
Ростропович оказался демократичным и непосредственным человеком, тут же попросил называть его не иначе как Славой, легко пил водку, шутил и рассказывал разные байки, в том числе и о своем виолончельном выступлении на подшефном заводе, где после концерта какой-то честный пролетарий проникся к нему, похлопал по плечу и сказал: «Хороший ты парень, Слава, бросай свою гитару и валяй к нам на производство!»
Галина Павловна была сдержанна и величественна, как царица, и до бесед с молодым дипломатом не снисходила, видимо, не без оснований полагая, что в посольстве служат одни стукачи.
Максим Шостакович бродил по городу, а Дмитрий Дмитриевич, наоборот, никуда не выходил и сидел у себя в номере.
Однажды утром, когда, погруженный в себя, он вышел к завтраку, гостиничные оркестранты решили его осчастливить и грянули что-то на скрипках, потрясшее даже меня, путавшего сюиту с маршем.
Лицо Шостаковича исказилось мукой, вилка выпала из рук, он нервно вскочил и удалился в номер. Максим сказал, что большего ужаса он не слышал, и ушел к отцу, оркестранты расстроились, но доиграли до конца, полкаш сидел угрюмо, смотрел на меня, как на чужеродное тело, заброшенное в его черноземы, и строго перехватывал стыдливые взоры, которые я бросал на хорошенькую переводчицу.
Но Вишневская в «Мессе» Бетховена в эдинбургском соборе проняла даже старлея, в тот же вечер он записал в блокнот: «Подожди. Это «Месса» Бетховена. Мы летим на лодочке по волнам, купола зеленые заливает солнце, а под нами мечется ураган. Запевает