ссора Александрова.
Отступление о старом профессоре
Их память на земле невоскресима;
От них и суд, и милость отошли.
Они не стоят слое: взгляни — и мимо.
Николай Михайлович Александров — старый человек (недавно отмечалось его семидесятилетие), добросовестный ученый, специалист по немецкой и русской грамматике. Мой давний добрый знакомый, он словоохотлив и доброжелателен, отличается прекрасными старомодными манерами, изысканно дворянским произношением на всех языках, офицерской выправкой. И вот приходит профессор Александров на очередное заседание своего Совета, где, согласно повестке, будет обсуждаться вопрос, который его, человека в высшей степени культурного, интересует: О форме эстетического воспитания студентов. Направляясь на Совет, он, вероятно рассчитывает увидеться со своим коллегой Эткиндом и, как всегда, поговорить с ним о стихах и театре. Войдя в привычно светлый кабинет ректора, где за длинным столом и по стенкам сидят члены Совета и (на этот раз) многочисленные приглашенные, он улавливает какую-то тревогу, и, садясь к столу, наклоняется к соседу:
— Что случилось?
Сосед молчит. Молчат все. Встает декан — заседание началось. Речь идет вовсе не об эстетическом воспитании студентов, но о долголетней «целенаправленной деятельности Эткинда, направленной против политики партии и правительства». Профессор Александров еще пока ничего не понял, он слышит зловещие словосочетания, возвращающие его не то к сорок девятому, не то к двадцатым годам, — он ведь из тех, кто всё хорошо помнит: как громили оппозицию и требовали расстрела для Бухарина, Рыкова, Зиновьева, и как топтали формализм и формалистов, и как выкорчевывали идеализм в языкознании, и как душили Зощенко и Ахматову, и как давили космополитов, и как разоблачали марровцев и веселовщину, и как изгоняли Пастернака… Вокруг него много молодых, не прошедших такой, как он, жизненной школы, но он не смотрит на них; он знает, на таких собраниях можно смотреть только на оратора или рисовать кружочки и чертиков. До его слабеющего старческого слуха доносятся давно знакомые слова: «против политики партии и правительства», «через доверенное лицо», «антисоветский характер статей», «признал свои ошибки», «на позициях антисоветчика и националиста», «обратился с воззванием»,
«подрывная антиправительственная пропаганда», «политическая слепота», «пролетарская классовая позиция». Какая привычная фразеология! Профессор Александров, помимо прочих лингвистических вопросов, изучал и фразеологию — неплохой иллюстративный материал для его теоретических выкладок! Правда, среди набивших оскомину оборотов звучат и новые имена, новые словесные темы — прежде их не было: «связь с Солженицыным», «самиздатовский экземпляр», «еврейская молодежь», «лишение ученого звания и ученой степени», «события в Венгрии и Чехословакии»… О чем же все-таки идет речь. Понятно, что Эткинда бьют по первому разряду и что его скорее всего арестуют — иначе зачем лишать степеней? Но не совсем понятно, за что. Профессор Александров начинает прислушиваться и припоминать сказанное: Эткинд «поддерживал постоянную связь с Солженицыным лично во время посещения последним Ленинграда». Угрожающе, хотя не совсем понятно; что это значит: «постоянная связь» — «во время посещения Ленинграда»? Постоянной была связь — или только когда Солженицын приезжал? И почему один писатель не может «поддерживать связь» с другим? А часто ли Солженицын приезжал? «Хранил дома самиздатовский экземпляр книги Солженицына „Архипелаг ГУЛаг“». Хранил… Для чего? Давал другим читать? Кому? Или — просто хранил, для вечности? Если так, то в чем преступление? Мало ли кто из нас что хранит, никому не показывая. Кроме того, каким образом стало известно, что именно Эткинд у себя дома хранит? У него сделали обыск и нашли этот экземпляр? Или обыска не было, и Эткинд сам признался органам, что хранит? Так, так, слушаем дальше. «Будучи предупрежден несколько лет назад об антисоветском характере некоторых его статей, Эткинд Е.Г. признал свои ошибки и обещал их исправить». Профессору Александрову больше семидесяти, много он слышал на своем веку глупостей, но таких… Выходит, Эткинда предупреждали об антисоветском характере… Предупредили? Об антисоветском? За «антисоветский характер» у нас не предупреждают, а сажают или, в лучшем случае, выгоняют. А его «предупредили», и он «признал свои ошибки» (антисоветские?), и его продолжали печатать? Всего две недели назад он подарил мне свою последнюю книгу «Русские поэты-переводчики от Тредьяковского до Пушкина», изданную Академией Наук. Как раз в последние «несколько лет» он печатался особенно часто. Что же обозначает эта фраза? О каких «некоторых» антисоветских статьях Эткинда идет речь?
Что там дальше? «Воззвание к еврейской молодежи»… О, это серьезнее. К чему же он ее призывает? Уезжать в Израиль? Воевать с арабами? Нет, оказывается, это воззвание является «определенной политической платформой, пронизанной духом антисоветизма» (платформа… пронизана? хм!) и призывал Эткинд «молодежь не покидать Советского Союза»… Молодец Эткинд, правильно призывал, давно пора сказать этим юношам и девушкам, что, уезжая в Израиль, они покидают свою страну и свою культуру… Ах, вот что, он уговаривал их не уезжать, чтобы «вести внутреннюю антиправительственную пропаганду, что является, по его мнению, более эффективным, чем антисоветские заявления, произносимые за рубежом». Вообще то это правильно, изнутри действеннее, чем снаружи, но — неужто Эткинд так прямо и написал? И где? И как удалось ему обратиться ко всей еврейской молодежи? В печати? По радио? Странно.
И профессор Александров, рисуя кружочки да чёртиков, набрасывает на том же листе бумаги несколько вопросов, которые следовало бы задать декану — пока их не выяснишь, обвинения нельзя признать серьезными. Какая же была связь с Солженицыным — постоянная или нет? Хранил Эткинд «Архипелаг ГУЛаг» или распространял? Кто и как обнаружил в его хранении этот экземпляр?.. Вопросов много, не менее десятка, сейчас он задаст хотя бы часть — и даже не из протеста, просто из честности. Но он слушает, как выступают один за другим его сотрудники, понимающие не больше, чем он, и как всё более грозно звучит металл в их голосах: «виновен перед народом и страной», «действовал за нашими спинами как классовый враг», «идеологическая борьба вторглась в нашу жизнь», «полная политическая безграмотность», «не понимает сущности классовой борьбы», «подпольным путем», «измена Родине».
— Кто еще просит слово? Может быть, вы, Николай Михайлович?
Профессор Александров понимает: председатель обратился к нему, как представителю старшего поколения, как авторитетному ученому, чей голос важен для молодых. Да, он просит слова, он медленно, с трудом поднимается. Сейчас он задаст свои недоуменные вопросы.
Но ему более семидесяти, почему не задают вопросов или не возражают молодые? Им не грозит ни пенсия, ни инсульт. Он старик, он висит на волоске. Его в институте давно держат из милости — в его памяти, когда он поднимается для выступления, проносится эпизод, имевший, место лет двенадцать назад. Я расскажу о нем сам, своими словами, и на некоторое время прерву повествование.
Однажды, — было это, кажется, в 1962 году, — всех нас, преподавателей факультета иностранных языков, созвали в кабинет ректора, в ту пору А.И. Щербакова. Ректор сказал:
— Мы собрались по крайне неприятному поводу, позорящему институт. Слово для информации имеет представитель Комитета Государственной Безопасности.
Где-то в углу появился молодой человек в незаметном коричневом пиджаке. Тихим голосом он сообщил: несколько лет подряд в Верховный Совет СССР приходили анонимные письма, порочившие советский строй и социалистическую действительность. КГБ безуспешно искал автора; ни по почерку, ни по почтовым штемпелям, ни по иным признакам он никого обнаружить не мог. — Мы наконец напали на след анонимщика — раздельно произнес молодой человек. — Это — преподаватель вашего института, доцент Николай Михайлович Александров. Он здесь, среди вас, пусть же сам расскажет, почему да как писал он свои грязные поклепы.
Белый как полотно Александров заговорил дрожащим голосом. Много лет живет он в одной комнате с душевнобольной женой и его собственная психика не совсем в порядке. Но каждое такое письмо он писал под впечатлением какого-нибудь сильного переживания. Вот, например, о последнем письме. В тот день он узнал, что в Киеве произошла ужасная катастрофа: прорвало дамбу близь Бабьего Яра и десятиметровая волна пульпы, обрушившись на город, затопила дома, трамваи, машины, погибло множество людей. (Голос Александрова окреп). Он вышел на улицу, думая увидеть газету, окаймленную черной рамкой в знак национального траура, но обнаружил на газетном щите торжествующие заголовки: еще одна победа в космосе! Громкоговорители на улицах и площадях, ликуя, возвещали ту же победу. Потрясенный контрастом между ожиданием и реальностью, Александров зашел на почту и тут же левой рукой написал свое очередное возмущенное письмо.
Члены Совета испытывали неловкость. Кто же он, этот Александров, сумасшедший или праведник? Ректор по очереди обращался к участникам заседания, речи стали накаляться, вступал в действие закон эскалации. Когда слово получила бесстыдно демагогическая Галина Качкина (которую ласково за глаза называли Сту-Качкиной) и зазвучали привычные слова о забвении классовой борьбы, о воде на мельницу американского империализма и западногерманского реваншизма, о категорической невозможности подпускать к студентам такого коварного врага, такого двурушника, как… внезапно вновь поднялся молодой человек в коричневом костюме и, прервав яростную декламацию разбушевавшейся фанатички, вполголоса произнес:
— Мы передаем вам в Педагогический институт это дело для того, чтобы вы, педагоги, приняли разумные меры. Мы в Комитете не считаем необходимым отстранять Николая Михайловича от преподавания. Он ведь учит студентов грамматике немецкого языка? Что же, мне кажется, пусть учит. Может быть, следует его освободить от заведования кафедрой, но это уж решайте сами. Увольняя его, вы лишите себя и нас возможности его воспитывать.