Для статуй вырывшие тонны
Всех каменных пород,
Залившие людские стоны
Водой хвалебных од;
Глашатаи высоких, добрых
И светлых аксиом, —
За кровь Лубянки, темень в допрах
Ответственность несём.
Пускай нас переметит правнук
Презрением своим,
Всех одинаково, как равных —
Мы сраму не таим.
Да, очевидность этих истин
Воистину проста.
Но не мертвец нам ненавистен,
А наша слепота.
Они и мы… Поймут ли на Западе, как трудно, как иногда немыслимо противопоставить друг другу эти местоимения? В странах западных демократий существуют политические партии, и члены одной говорят про других: «они». Или левые говорят о правых: «они». Или молодые о старших. Или христиане об атеистах. Все отчетливо и обозримо. Мой коллега Н. — член социалистической партии, потому что он убежденный социалист, а не потому, что кто-нибудь его заставил поступать в нее; партия не сулит ему ни выгод, ни неприятностей. Он остается самим собой; разочаровавшись в социалистических идеалах, он, может быть, выйдет из партии, а, может быть, вступит в другую. У каждого — своя газета, свой круг, свой клуб. У нас все иначе, и люди Запада понимают это с трудом.
Вот перед вами человек с партийным билетом КПСС. Кто он? Относится он к «ним» или к «нам» (безразлично, с какой позиции употреблять эти местоимения)?
Может быть он старый ленинец, с наивной твердостью верящий в идеалы семнадцатого года? Может быть, солдат антифашистской войны, вступивший в партию в год сталинградской битвы, когда всех объединял единый порыв и единая вера в более справедливое будущее? Может быть карьерист и проходимец, ищущий легких путей для преуспеяния? Может быть он, слабый и беспринципный, дал себя запугать? Может быть он политический идеалист, убежденный в том, что честные люди должны массами вступать в партию, чтобы обновить ее состав и облагородить руководство? Может быть — простодушный конформист, который принимает за чистую монету все, что говорит ему радио и что пишет «Правда»? А, может быть, скептик, давно разуверившийся в былых иллюзиях, но обреченный носить свой партбилет либо вечно, либо пока его еретические взгляды не прорвутся наружу и не дадут повод для изгнания? Выйти из партии нельзя: такой поступок равен либо гражданскому самоубийству, либо заявлению о выезде из страны. И, конечно, каждый член КПСС несет ответственность за все, что делает его партия и даже за все, что пишут ее, этой партии, газеты. Он несет ответственность даже в том случае, если сам не участвует ни в чем и даже если не знает ни о чем. И не только потому, что в его кармане лежит красная книжечка; как член партии, он обязан подчиняться закону «демократического централизма»: отстаивать решение, принятое (пусть против его воли) большинством, под каким бы внешним прессом это решение ни принималось. Каждому писательскому собранию предшествует партийное; там еще можно робко высказать собственное мнение, но потом, на общем собрании с участием беспартийных, всякий коммунист обязан (под страхом исключения!) отстаивать партийную, там выработанную, позицию. Он уже не личность, а винтик механизма. И он, относящийся к «нам», волей-неволей становится — «они». Член партии редко соглашается на бунт. Его покорность можно осуждать и даже ею возмущаться, но миллионы и миллионы таких вынужденных покорностей — это реальный факт, который игнорировать нельзя и который одновременно и драма, и вина. Партия — это всемогущая церковь, а много ли бывало еретиков?
Беспартийные в Советском Союзе неизбежно тоже становятся участниками дьявольской круговой поруки — если только они хотят делать свое дело, а не смотреть со стороны. Можно ли их осуждать за это? Врачи — лечат, композиторы — сочиняют музыку, журналисты — пишут статьи, учителя — обучают, инженеры — выполняют план. Люди добросовестные стараются делать свое дело как можно честнее; они творят куль-туру своей страны, нередко задыхаясь в безвоздушном пространстве и содрогаясь от негодования, приходя в ужас от навязанного обществу лицемерия и от сознания собственной безнравственности. Лишь немногие становятся в ряды открытой оппозиции — буквально единицы из двухсотпятидесятипятимиллионного народа. Потому что — во имя чего? Мало кто верит в то, что слабые силы одиночек изменят строй. Мало таких, кто видит нравственный смысл в отъезде заграницу, в решении, которое принимаешь лично для себя, отделяя свою судьбу от судьбы страны и общества. Мало героев, согласных уплатить несколькими годами в каторжном лагере за правдивое слово или смелый поступок.
Они — и мы… Насколько легче жить при такой поляризации! И как трудно — при нерасчлененном, диффузном, непроявленном обществе, когда среди нас так много их, а среди них так много нас.
Эта книга написана на Западе, когда я был уже под чуждым небосводом, и даже под защитой чуждых крыл. Я мог позволить себе рассказывать многое, чему был свидетелем и чего оказался жертвой. И все же я смотрю на события, происходившие в Советском Союзе, не извне, а изнутри, и рассказываю обо всем не для того, чтобы обвинять мою страну. Она моя, и другой у меня нет.
Глава перваяНАКАНУНЕ
В перерыве между лекциями меня разыскала лаборантка и сказала, чтобы я позвонил в ректорат. Ничего странного в этом не было. Странен был голос ректора — обычно медлительный, официально равнодушный и все же подчеркнуто приветливый, на этот раз он звучал приглушенно, торопливо, нервно:
— Пожалуйста, зайдите ко мне. Да, да, сейчас, лучше всего сейчас, не откладывая.
— У меня еще лекция. После лекции будет поздно?
Короткая пауза, и нервно приглушенный голос сказал:
— Ну, эту лекцию прочитайте, потом приходите. Буду ждать.
Я ничего не понимал, и даже предчувствие ничего мне не говорило, пока вдруг не услышал — эту. Эту : последнюю. Эту : так уж и быть, сделаю вам поблажку, великодушный подарок; мы много лет знакомы, на большее не рассчитывайте, я бессилен, ничего для вас не могу, я чиновник, но все же здесь я пока хозяин, «эту лекцию прочитайте», и потом не считайте меня злодеем; я уже все знаю, вы более не профессор института, вас на пушечный выстрел нельзя подпускать к студентам, я рискую ректорским креслом, прошу вас это сознавать и на будущее запомнить, но я беру на себя ответственность, буду преступно либерален. «Эту лекцию прочитайте, потом приходите».
Все это мне почудилось в голосе человека, которого я знал давно, и с которым меня связывала не только многолетняя работа, но и взаимная симпатия. Ректор педагогического института был и в самом деле чиновником исправным, неукоснительно выполнявшим требования своего начальства, ленинградского обкома, но был он и феодалом, обладавшим всей полнотой хозяйственной власти в пределах своих владений. Позднее оказалось, что внутри своего института он создал целый строительный трест, принимавший заказы даже со стороны, от посторонних учреждений, и существовавший вполне законно, но в то же время и наперекор установившимся нормам, нарушая привычную иерархию, обходя правила социалистического хозяйствования.
В этих действиях Б. несомненно обнаружились и смелость, и творческая инициатива, и бурная энергия, и, главное, мироощущение, свойственное феодалу новейшей эпохи.
Отступление о велосипедистах и новых феодалах
Typischer Radfahrer: nach oben buckeln, nach unten troten.
«Феодал» — это не обмолвка, а, может быть, наиболее точное определение для такого человека, как Б., весьма типичного для своего времени и своей страны руководителя. Феодал обязан бесприкословным повиновением сюзерену, ибо он вассал, но ведь и сам он сюзерен, обладающий властью над вассалами. Этот особый феодально-психологический комплекс — соединение бесправия и власти — характерен для значительной части советских директоров; каждый из них одновременно и вассал, и тиран. В ЦК, в обкоме, в министерстве им помыкают, на него могут кричать, его матерят как нашкодившего подростка, заставляют топтаться в приемных, представлять ненужные отчеты и сводки, увольнять работников, которых он ценит, и принимать других, которые ему не нужны и только болтаются под ногами, мешая заниматься делом; он привыкает к повиновению и безответственности, к рабской униженности, к постоянному страху перед начальственным произволом. Но ведь и сам он, этот двуликий Янус, заставляет своих подчиненных безропотно ожидать, когда он соизволит их принять в своем беспредельном, обитом дубовыми панелями, почти обкомовском, почти министерском кабинете; сам он может безнаказанно материть их, требовать от них ненужных отчетов и сводок, внушая им такой же постоянный страх, какой испытывает сам перед своим сюзереном. Вот почему в выражении лица, в повадках, в голосе советского руководителя улавливается удивительное соединение униженности и деспотизма, холуйства и хамства. Вероятно в древности маркиз де Карабас был так же противоречив, как нынешний советский директор; вероятно и он вымещал на собственных вассалах возмущение жалкой ролью, которую он, вассал, играет по отношению к своему господину. Но ведь и те в свою очередь были господами над своими вассалами, и тоже вознаграждали себя за свое бесправие — тираническим хамством.
Увы, мы не знаем нашего общества: социологи не имеют возможности его изучать, писатели — изображать его в романах, историки и философы — обобщать его закономерности. Все они принуждены исходить не из реальности, которая им неведома, а из некоей разработанной заранее идеальной схемы. Пока мы общество не изучили, мы ничего не сможем ему предложить; исходя же из схемы (идеально-прекрасной или, что то же самое, идеально-безобразной), мы будем выдвигать более или менее заманчивые решения, которые все будут в равной мере утопичны. В XIX веке изучение нового, буржу