Записки незаговорщика — страница 22 из 65

тонный раствор, кроют железом крыши, что человек, сидящий с утра за своим письменным столом и сочиняющий непонятные рифмованные строки, держа в холеной руке карандаш, что он — бездельник и ничтожество! В сущности, работяге свойственно уважать всякий труд, в том числе и труд литератора. Но если начальство его натравливает на человека с пером, твердя: — Тебе тяжело, а ему легко. Тебе кусок хлеба достается потом, а он болтается по ресторанам и сосет коньяк. Ты встаешь чуть свет и давишься в переполненном автобусе, а он дрыхнет до полудня… Так вот, если настойчиво твердить подобные речи, в работяге может в конце концов проснуться инстинкт ненависти к белоручкам, и тогда, в припадке озлобленности, он способен на погром. Откуда ему знать, кто настоящий писатель и заслуживает снисхождения, а кто — щелкопер, стремящийся к легкой и беззаботной жизни? Весь процесс Бродского был таким натравливанием обманутых рабочих на поэта, которого выдавали за белоручку и распутника. Обвинитель разоблачал Бродского, будто бы тот «использует чужой труд» — речь шла об использовании подстрочных переводов с языков, которые Бродский знал слабо. В этом месте заседания зал зарычал от негодования: как, этот лоботряс и сам работать не умеет, и еще других эксплоатирует? Судья настаивала на том, что Бродский вообще не хотел работать, а только баловался стихами. Бродский с недоумением твердил, что писать стихи — это тоже работа, а не баловство, не развлечение, не игра. Зал встречал его слова глумливым смехом.

Судья: Лучше, Бродский, объясните суду, почему в перерывах между работами вы не трудились?

Бродский: Я работал. Я писал стихи.

Судья: Но это не мешало вам трудиться.

Бродский: А я трудился. Я писал стихи.

Судья: Но ведь есть люди, которые работают на заводе и пишут стихи. Что вам мешало так поступать?

Бродский: Но ведь люди не похожи друг на друга. Даже цветом волос, выраженьем лица.

Судья: Это не ваше открытие. Это всем известно. А лучше объясните, как расценивать ваше участие в нашем великом поступательном движении к коммунизму?

Бродский: Строительство коммунизма это не только стояние у станка и пахота земли. Это и интеллигентный труд, который…

Судья: Оставьте высокие фразы! Лучше ответьте, как вы думаете строить свою трудовую жизнь на будущее.

Бродский: Я хотел писать стихи и переводить. Но если это противоречит каким-то общепринятым нормам, я поступлю на постоянную работу и все равно буду писать стихи.

Заседатель Тяглый: У нас каждый человек трудится. Как же вы бездельничали столько времени?

Бродский: Вы не считаете трудом мой труд. Я писал стихи, я считаю это трудом…

Фантастический диалог! Теперь, когда я перечитываю его спустя двенадцать лет, он кажется мне пародией. А тогда — тогда мы сидели в этом громадном зале, и менее всего нам было смешно. Судья и заседатель Тяглый были не персонажами из ярмарочного фарса, а представителями государственной власти: судьба литератора зависела от них. Бродский — не Пушкин, но если бы они судили Пушкина?

Отступление в сослагательном наклонении о Пушкине.

Моя жизнь состоит из одного монотонного труда, который разнообразится самим же трудом.

Бальзак

Стоя на вытяжку перед судьей («Стойте как следует! Не прислоняйтесь к стенкам!..») Пушкин утверждал бы, что работает, и привёл бы свое стихотворение «Труд»:

Миг вожделенный настал, окончен мой труд

                                           [многолетний.

Что ж непонятная грусть тайно тревожит

                                                   [меня?

Или, свой подвиг свершив, я стою, как

                            [поденщик ненужный,

Плату приявший свою, чуждый работе

                                               [другой?..

А заседатель Тяглый оборвал бы его:

— Скажите, Пушкин, почему вы столько времени бездельничали?

А судья Савельева спрашивала бы:

— Вот вы все бахвалитесь: «труд», «подвиг» …А почему в перерывах между работами вы не трудились?

А Пушкин все повторял бы:

— Я трудился. Я писал стихи.

А публика хохотала бы глумливо.

И разгневанный Пушкин, может быть, бросил бы в этот зал Клуба строителей:

Душе противны вы, как гробы.

Для вашей глупости и злобы

Имели вы до сей поры

Бичи, темницы, топоры…

И тогда судья Савельева и заседатель Тяглый приговорили бы его к высшей административной мере наказания для тунеядцев — к пяти годам принудительного труда в отдаленной местности.

Выступали свидетели защиты. Писательница Н. И. Грудинина утверждала, что Бродский талантливый поэт и трудолюбивый переводчик; что «разница между тунеядцем и молодым поэтом в том, что тунеядец не работает и ест, а молодой поэт работает, но не всегда ест», что подстрочник является не предосудительным использованием чужого труда, а принятой формой литературной деятельности. Профессор В.Г. Адмони говорил о высоком мастерстве и большой культуре Бродского как поэта-переводчика; «…чудес не бывает. Сами собой ни мастерство, ни культура не приходят. Для этого нужна постоянная и упорная работа». Обвинение Бродского в тунеядстве он назвал нелепостью. Выступал свидетелем и я; о Бродском я говорил как о человеке редкой одаренности, «и — что не менее важно — трудоспособности и усидчивости»; говорил о его обширных познаниях в американской, английской и польской литературах; о том, что труд переводчика стихов «требует усердия, знаний, таланта… самоотверженной любви к поэзии и к самому труду», и что Бродский всеми этими достоинствами обладает. Я выразил недоумение насчет плаката на воротах: «Суд над тунеядцем Бродским» — не является ли это нарушением презумпции невиновности?

Впрочем, говорили мы в пустоту — судьи нас не понимали или понимать не хотели. Один из заседателей, отставной военный в гимнастерке без погон, по фамилии Тяглый, вообще не мог взять в толк, о чем идет речь; я говорил о том, какое сильное впечатление произвели на меня в переводах Бродского «ясность поэтических оборотов, музыкальность, страстность и энергия стиха», профессор Адмони цитировал Маяковского — «Изводишь единого слова ради тысячи тонн словесной руды», — а заседатель Тяглый вдруг задал вопрос:

— Где Бродский читал свои переводы и на каких иностранных языках он читал?

Мы разговаривали на разных языках. «Глухой глухого звал на суд судьи глухого»… Савельева, кажется, лучше Тяглова понимала, о чем мы хлопочем. Но положение ее было не из веселых: ей дали прямой приказ — приговорить Бродского к высшей мере административного наказания. Нет сомнения, что даже в это утро ей звонили — из обкома, из КГБ? Не знаю. Но звонили. А, как известно, «правосудие есть освящение установившихся несправедливостей».

Выступали один за другим свидетели обвинения. Бродского они не видели никогда, стихов его не читали, но возмущались. Например, трубоукладчик Денисов:

«Я Бродского лично не знаю. Я знаком с ним по выступлениям нашей печати. (В каком же смысле трубоукладчик — свидетель? Свидетель чего?) Я выступаю как гражданин и представитель общественности. Я после выступления газеты возмущен работой Бродского. Я захотел познакомиться с его книгами. Пошел в библиотеку — нет его книг. Спрашивал знакомых, знают ли они такого? Нет, не знают. Я рабочий. Я сменил за свою жизнь только две работы. А Бродский?.. Я хочу подсказать мнение, что меня его деятельность, как рабочего, не удовлетворяет».

(Все тот же порочный круг: газета — Денисов на суде — опять газета — негодование общественности — приговор суда).

Писатель Воеводин оказался не лучше трубоукладчика Денисова. Бродского он тоже не знал, стихов его не читал, цитировал чужие стихи, ссылался на дневник подсудимого, который получил неведомо откуда (и судья не разрешила ему ответить на вопрос Бродского, откуда у него оказался дневник), представил суду справку, якобы составленную о Бродском в комиссии по работе с молодыми писателями, а на самом деле написанную им же самим, Воеводиным, — другие члены комиссии об этой справке ничего не знали.

Адвокат: Справку, которую вы написали о Бродском, разделяет вся комиссия?

Воеводин: С Эткиндом, который придерживается другого мнения, мы справку не согласовывали.

Адвокат: А остальным членам комиссии содержание вашей справки известно?

Воеводин: Нет, она известна не всем членам комиссии.

Не всем. Точнее говоря — никому, кроме Воеводина. Еще точнее — официальная справка, переданная в суд от имени официальной комиссии Союза писателей, оказалась фальшивой.

Потом выступал общественный обвинитель Сорокин — он произносил пустые напыщенные фразы и бранился. «Бродского защищают прощелыги, тунеядцы, мокрицы и жучки» — возглашал он (а ведь Бродского защищали Шостакович, Ахматова, Маршак, Чуковский…), и угрожающие добавлял: «надо проверить моральный облик тех, кто его защищал…»

Во время речи прокурора произошло два эпизода, и оба с моими соседями. Справа от меня сидел известный ученый-экономист, историк, дипломат Евгений Александрович Гнедин. Когда Сорокин стал оскорблять защитников Бродского, старик Гнедин не выдержал и крикнул: «Кто? Чуковский и Маршак?..» Двое дружинников протиснулись к нему, силой подняли его со стула и, скрутив за спиной руки, вывели из зала. Потом Е.А. Гнедин рассказал, что его затолкали в машину, отвезли на другой конец города и выбросили вон. Но он был привычный — у него было за плечами около двадцати лет каторжных лагерей.

Слева от меня сидела и писала Фрида Вигдорова. Внезапно, уже в конце речи обвинителя, судья крикнула:

— Прекратите записывать!

К Вигдоровой направились двое дружинников, видимо, намереваясь отнять у нее блокнот. Я схватил его, заложил во внутренний карман и скрестил на груди руки. Дружинники прочли на моем лице такое бешенство и такую решимость сопротивляться, что, не имея разрешения на устройство драки в зале суда, отошли в сторону.