Записки незаговорщика — страница 30 из 65

Я в ту пору подсчитал: обсуждением и осуждением «фразы», а также исправлением ее последствий оказалось занято не менее 400 (четырехсот!) человек, каждый в среднем по 2 ½ часа (некоторые не более часа, другие — например, сотрудники редакции и члены Советов, по 5-6 часов); итого «фраза» обошлась государству по приблизительным подсчетам в 1000 (одну тысячу) человекочасов, причем тратили время высокооплачиваемые писатели, профессора, редакторы. А сколько ушло денег: на печатанье первого варианта, уничтожение и потом печатанье второго (2 тома, тираж 25 тысяч, итого, значит, 50 тысяч томов)! Поистине:

Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью…

Заседание начинается — первое слово произносит ректор. На этот раз он строг, даже груб. Перед ним на пюпитре лежит несчастный синий томик, чудом оставшийся еще в живых, он листает вступительную статью и на каждой странице видит повод для издевательской брани. Я с удивлением слушаю: ведь он перебарщивает! Потом скажут, что его критика была пародией на критику, проработка — пародией на проработку, и, как говорится, «не зачтут мероприятие», — тогда я пропал. Вот он приводит какие-то мои слова насчет того, что дольник в русском стихе возник в переводах из Гейне и что это потом сыграло известную роль для Маяковского, для его реформы стиха. «Ложь, — оскорбленно восклицает оратор, — ложь! Поэзия Маяковского порождена революцией, а не переводами из Гейне!» В другом месте автор говорит, что переводную поэзию следует рассматривать в одном ряду с оригинальной, — это утверждение ректора очень сердит, он выбирает слово пообиднее, побольнее, — это, кричит он, «ученое словоблудие». Почему Эткинд заявляет, что история поэтических переводов особенно важна именно для русской литературы? Эткинд хочет выставить ее несамостоятельность? Эткинд перечисляет все стиховые формы, проникшие в русскую поэзию из западных — александрийский стих, пятистопный ямб, басенный разностопный стих, — и что же он хочет сказать, что у нас не было своего? Что мы всё переняли у Запада? Таков был первый тезис ректора. Второй — преступное возвышение Пастернака. «Пастернак, если верить Эткинду, переводил Шекспира образным языком нашего столетия. Ничего хорошего в этом нет. К тому же стихи, которыми Пастернак передает Шекспира, скверные, ничтожные стихи. Вот 73 сонет Шекспира — ну, что значит эта абракадабра, эта несусветная чепуха:

То время года видишь ты во мне,

Когда из листьев редко где какой

Дрожа желтеет в веток голизне,

А птичий свист везде сменил покой.

Во мне ты видишь бледный край небес,

Где от заката памятка одна,

И, постепенно взявши перевес,

Их опечатывает темнота…

Что за голизна веток? Что за памятка заката? Всё это — стихи капитана Лебядкина, да и только».

Ректор разбушевался: он вдался совсем уж не в свою область и, торопясь к концу, пообещал, что пошлые и фальшивые переводы Пастернака займут в русской литературе такое же место, как самовольные переводы Бальмонта (кто ему подготовил все эти громыхания? Не сам же он придумал про Бальмонта и в особенности про капитана Лебядкина!) Но вот, наконец, и «фраза»: политически вредная концепция… фальсификация всего процесса… всего развития советской литературы… Так написать, значит исказить… извратить… бросить тень… Мы, работники идеологического фронта и педагогического института, мы должны нести полную ответственность…

Ректор сел и дал первое слово Антонине Николаевне Шишкиной, заведующей кафедрой советской литературы. Человек честный и чистый, А.Н. Шишкина по должности непременно должна была выступать первой, но прорабатывать она не умела и не хотела. В этой очень хорошей вступительной статье, — сказала она, — есть противоречие между основной концепцией автора и одним из выводов, содержащихся на последней странице. Ссылка на «противоречие» дала Шишкиной возможность обстоятельно похвалить статью в целом: широкий взгляд на переводную литературу как на часть духовного бытия нации; в поле зрения автора — разные процессы, и в то же время он уделяет достаточное место выдающимся мастерам перевода, их вкладу в русскую культуру; раскрывается соотношение между оригинальным творчеством этих мастеров и их переводной деятельности. «В центре авторской концепции — внимание к русской поэзии, к переводу, многолетняя устойчивая традиция, готовившая изнутри расцвет этого искусства в советскую эпоху. Советские переводчики приняли эту традицию и развили ее… Такова основная линия эткиндовской статьи…»

(Пока А.Н. Шишкина развивала этот тезис, я поглядывал на ректора — он морщился; для того ли мы собрали такой синклит, чтобы восхвалять осужденную обкомом статью? Ясно, что Шишкина будет ее бранить — но не слишком ли она долго превозносит? Вскоре морщины разошлись, лицо ректора просветлело — в речи оратора зазвучали иные нотки. От тезиса произошел переход к антитезису. Шишкина уже другим тоном продолжала)…

…и вдруг, на фоне столь плодотворной и правильной концепции — на последней странице — ляпсус. Он не вытекает из материала, не связан с методом исследования, и, конечно, расходится с действительностью. Своей прямолинейной категоричностью бездоказательный вывод Эткинда противоречит принципам научного исследования. Этот вывод ошибочен и политически. Советское литературоведение не уходит от сложных проблем, однако решать их надо посредством всестороннего глубокого анализа, а не на аполитичной почве чистой науки.

(Я чувствую себя в роли абстрактного академического учёного, который по рассеянности забывает о земном мире и о политике… Это противно, но все же безопаснее быть ученым олухом, чем политическим диверсантом).

Требования, предъявляемые к советскому ученому — это, прежде всего, его ответственность за каждый, им выдвигаемый тезис, это полная четкость концепции. Эткинд же строит свое заключительное обобщение на случайных, вырванных наудачу фактах, находящихся где-то за пределами его работы, на материале, которым он в достаточной степени не владеет. Этот вывод автора заслуживает резкого осуждения. Пусть он вообще задумается о вреде скороспелых умозаключений.

(Да, А.Н. Шишкина — человек благородный и честный. Понимает ли она, что говорит неправду? Понимает. Но во время проработок задача вовсе не в выяснении истины. Нужно так построить выступление, чтобы оно было беспощадно-партийным по отношению к автору статьи, но, в то же время, чтобы и он, автор, не пострадал. Автора нужно заклеймить, таким образом удовлетворив обком, но его же нужно спасти от того же обкома. Лучше всего это удастся, если показать, что «фраза» — случайность, противоречащая всему тексту статьи, что она — следствие аполитичности автора, его чрезмерной учености, пусть даже его глупости. Так мы живем: нас волнует не открытие истины, а тактический ход).

Вторым выступал профессор Борис Федорович Егоров, заведующий кафедрой русской литературы; его положение осложнялось тем, что он — член редколлегии «Библиотеки поэта», а с другой стороны, по институтский должности тоже обязан выступать и прорабатывать. Но он тоже не умел и не хотел. Егоров поспешно согласился со всем сказанным, назвал «фразу» — «политически безответственной и легкомысленной», — сказал, что возникла она из желания автора объяснить взлет переводческого искусства в советскую эпоху (то-есть, выходит, из лучших патриотических побуждений!), но что объяснить этот факт можно было иначе — общей высокой культурой перевода в России; без этого порочного вывода статья не только могла бы обойтись, но и сильно выиграла бы. Кончил он рассуждением о том, каким уроком вся эта печальная история послужит для всех, и прежде всего для членов редколлегии. Надо во-время останавливать статьи, содержащие ошибки, во-время обращать внимание… «Библиотека поэта» создана Горьким… Коллективное руководство… общая ответственность…

В этих зыбких и в целом благожелательных словах потонула речь Егорова, уступившего свое место на трибуне Елене Николаевне Князьковой, заведующей кафедрой французского языка, — ей я был непосредственно подчинен. Тонная и даже в своем преклонном возрасте весьма авантажная дама, Е.Н. Князькова в политических вопросах не понимала ничего, да, впрочем, и науками не слишком увлекалась. С 1952 года она работает бок о бок с профессором Эткиндом, знает о нем много хорошего — эрудит, блестящий лектор, — но вот, оказывается, он в политике безграмотен. Как это возможно? Чем объяснить такую странность? Скорее всего тем, что в последние годы профессор Эткинд отошел от общественной жизни факультета, перестал участвовать в занятиях сети партпросвещения. Мало этого: он даже вышел из профсоюза и, перейдя в Союз писателей, совсем прекратил заниматься повышением своего идейно-теоретического уровня.

(В «сети просвещения» мне бы, конечно, разъяснили, что русские поэты свободно могли выразить себя до конца…)

Профессор Эткинд не бывает ни на профсоюзных, ни на открытых партийных собраниях, а всю свою общественную деятельность он сосредоточил в Союзе писателей, так что мы воспитывать его не можем. И еще надо сказать, что он стал излишне самонадеян и надменен, уклоняется от торжественных заседаний, он — редкий гость на наших товарищеских вечеринках, устраиваемых по поводу советских праздников или защит диссертаций…

(ох, тут Князькова переборщила. Образ антиобщественного, надменного профессора получается художественно убедительный, но он противоречит общеизвестным фактам: от банкетов в дружеском кругу профессор не уклоняется.)

Всё это, заканчивает Е.Н. Князькова, горестно вздыхая, все это и привело профессора Эткинда к политической безграмотности.

(Мадам Князькова — из другого мира, ей не свойственна советская фразеология; она с трудом и даже видимым отвращением выдавливает из себя все эти шлакоблочные: «отошел об общественной жизни факультета», «не занимался повышением идейнотеоретического уровня», «открытые партсобрания»… В ее дамских устах все эти словесные уроды звучат явной имитацией. В остальном же речь ее спасительно пустая. Слова сердитые, а что по сути сказано? Что Эткинд не ходит на теоретические занятия, «не повышает уровня»? Что он — не член институтского профсоюза? Ну, будет ходить