Записки незаговорщика — страница 36 из 65

«…Гумилев как поэт именно в эти годы чрезвычайно вырастает, становится крупной художественной величиной…» (стр. 539. Речь идет, кстати сказать, о сборнике «Огненный столп», 1921!) И еще:

«…новое художественное качество, вдвигающее Гумилева в большую русскую поэзию, оказывается сопряженным с чувством трагической тревоги…»

«Такие гумилевские шедевры, как „Память“ или „Заблудившийся трамвай“…»

Все эти цитаты — из книги 1966 года. Значит, два года назад было можно — а теперь нельзя? Недавно все это было правильно, а теперь стало неправильно? Что случилось?

Замечу, что не только мне одному оказалось нельзя, но и книгу Ефима Добина «Творчество Анны Ахматовой», выходившую в том же ленинградском «Советском писателе», всю искорежили — даже, кажется, уничтожили весь десятитысячный тираж, а потом напечатали другой, лишь бы имя Гумилева не пачкало ее страницы; поэтому, например о руководстве «Цеха поэтов», во главе которого стояли «синдики» Городецкий и Н. Гумилев, в книге Добина читаем: «Во главе „Цеха“ стояли три „синдика“, в том числе Сергей Городицкий. Они торжественно открывали и закрывали заседания…» (стр. 30). Три — это неправильно, синдиков было два; но ведь совсем уж нельзя было написать: «… два „синдика“, в том числе Сергей Городецкий». Какой срам!

Да и у меня выбросили переводы Гумилева из корректуры другой книги, — двуязычной антологии «Французские стихи в переводе русских поэтов»; и сколько я не взывал к совести и логике, ничего не помогло. А жаль! Я там впервые, по случайно попавшейся мне рукописи, хотел опубликовать гумилевский перевод «Сонета» Рембо о цветных гласных. Несколько месяцев спустя мне с горечью говорил академик В.М. Жирмунский, что в еще только задуманной статье об Анне Ахматовой для большой серии «Библиотеки поэта» ему заранее запретили упоминать имя Гумилева. «Как же мне написать, — сетовал Виктор Максимович, — за кого Ахматова вышла замуж? За какого-то безымянного руководителя акмеизма?»

К тому же, твердил я всем и каждому, в моих «Мастерах русского стихотворного перевода» Гумилев фигурирует своей самой безобидной стороной: здесь он — переводчик Теофиля Готье и французского фольклора; какой идеологический вред от песни «Мальбрук в поход собрался»?

Все это оказалось впустую. Никто меня не слушал, моих справок — не читал: «Обойдемся без Гумилева!» А ведь изъятие его имени, например, из книги Е. Добина, государству обошлось во много тысяч рублей!

Ходили разные слухи. Будто бы высокое начальство узнало о предсмертном стихотворении Гумилева, в то время появившемся в кругах интеллигенции; а там есть такие строки:

Я не трушу, я спокоен,

Я, моряк, поэт и воин,

Не поддамся палачу.

Пусть клеймит клеймом позорным;

Знаю, сгустком крови черным

За свободу я плачу.

Что тут могло задеть начальство? Накануне расстрела — можно ли ожидать лучезарных стихов? А что он палача назвал палачом, так он ли виноват? Эта гипотеза не казалась мне правдоподобной; впрочем, кто-нибудь, прочитав эти страшные строки, мог вспомнить о судьбе Гумилева и запретить его, как жертву революционного трибунала, расстрелянного безо всяких оснований; стоит ли напоминать о тех кровавых днях?

Говорили и о другом. Накануне «дела о фразе» в 1967 году на Западе появилась книга И. Одоевцевой «На берегах Невы», где писательница вспоминает, как она, сидя в гостях у Гумилева, ее учителя и друга, будто бы случайно открыла ящик стола, набитый английскими банковскими билетами, да еще он будто бы показывал ей револьвер, предназначенный… И. Одоевцева пишет:

«На вопрос: был ли Гумилев в заговоре или он стал жертвой ни на чем не основанного доноса, отвечаю уверенно: Гумилев бесспорно участвовал в заговоре.

Да, я знала об участии Гумилева в заговоре. Но я не знала, что это был заговор профессора Таганцева…» (стр. 430).

Затем следует эпизод с ящиком письменного стола, набитого кредитками:

«…И он, взяв с меня клятву молчать, рассказал мне, что участвует в заговоре. Это не его деньги, а деньги для спасения России. Он стоит во главе ячейки и раздает их членам своей ячейки» (стр. 431).

Ну, а в заключение — диалог. Гумилев говорит своей гостье, почти двадцатилетней Ираиде Гейнике (позднее — писательница Ирина Одоевцева), девчонке с большим черным бантом, следующее:

«— Забудьте, все, что я вам сказал… Поняли?

Я киваю.

— И клянетесь?

— Клянусь.

Он облегченно вздыхает.

— Ну, тогда все в порядке. Я ничего вам не говорил. Вы ничего не знаете. Помните — ровно ничего. Ни-че-го! А теперь успокойтесь: и вытрите глаза…

И все же с этого дня я знала, что Гумилев действительно участвует в каком-то заговоре, а не играет в заговорщиков» (стр. 432).

Вот этой полуфантастической истории (а может быть Гумилев хвастнул перед девчонкой с черным бантом? А может быть Ирина Одоевцева не совсем точно передала впечатления Ираиды Гейнике?) оказалось достаточно, чтобы лишить русскую литературу не только поэта, но и переводчика Гумилева. Чтобы еще раз казнить его. Словом, И. Одоевцева сделала то, чего не мог никто за почти полвека: дала вещественное, во всяком случае свидетельское, доказательство реальной вины Гумилева, он оказался действительным участником террористического заговора — благодаря ей. Книга И. Одоевцевой начала второе следствие по делу Гумилева. Надо быть осмотрительным — даже здесь, на Западе, где цензуры нет; надо помнить о возможных последствиях. Они же, как видим, неисчислимы. И особенно досадны, когда поручиться за достоверность факта нелегко. Я уж не говорю об ином аспекте этого странного эпизода: предположим, что все правда, что Гумилев не позировал перед девочкой, что деньги у него были «для спасения России»; но ведь он взял с нее клятву — молчать. Кто же с нее эту клятву снял? Время? Как видно, Гумилев напрасно «облегченно вздохнул» — подвела его ученица. Полвека молчала, а потом подвела.

Возможная вина Одоевцевой не делает историю с «фразой» более осмысленной. Она все равно близка пьесе абсурдного театра: внешне всё похоже на жизнь — интонации, позы действующих лиц, их жесты, — но диалог, если только вслушаться в него, лишен всякого смысла. Помните?

— Я могу купить перочинный нож для своего брата, а вы не можете купить Ирландию для своего деда.

— Ходят ногами, но согревают себя электричеством или углем.

— Можно сесть на стул, если стула нет.

Глава пятая«РОМАН ОДНОГО РОМАНА»

«…он несказанно терзался, видя, как гибнут страна и народ, которые он любил. На своих поздних портретах он походил на мученика, а им-то как раз он не хотел стать».

Томас Мани. История «Доктора Фаустуса». Роман одного романа, (гл. XIV).

Незадолго, примерно за год до «дела о фразе», я задумал большую книгу о русском стихе и, как принято в советской практике, подал в издательство заявку: прошу включить в план опубликование моей книги «Искусство поэзии», у которой будет примерно такой-то объем и которую я представлю в редакцию тогда-то. Заявку рассмотрели очень быстро. В «Советском писателе», с которым я имел дело, такие предложения обсуждаются Редакционным советом, состоящим из литераторов; имя автора было достаточно известно, труды его тоже, возражений не возникало, и я получил официальный ответ:


                         27 июня 1967 г.

Уважаемый Ефим Григорьевич!

Мы рассмотрели и одобрили Вашу заявку на книгу «Искусство поэзии» (название условное).

Просим Вас приступить к работе с тем, чтобы представить рукопись в издательство в марте 1968 году. В договорные отношения с Вами мы сможем вступить в начале 1968 г.

                Гл. редактор Смирнов М.М.


Все шло нормально и размеренно; я спокойно писал книгу, оказавшуюся более трудной, чем предполагалось заранее, — многое надо было пересматривать и заново исследовать. К марту 1968 года я ее не кончил, продолжал писать и летом, и осенью, а тут, в октябре, грянуло «дело о фразе». Я встал — как поезд, остановленный на полном ходу стоп-краном: нужно было кончить, но все изменилось — и вокруг меня, и внутри. Читатель помнит имя Михаила Михайловича Смирнова; это тот самый главный редактор ленинградского «Советского писателя», который был уволен с работы из-за «фразы» (Кондрашов в своем доносе в обком партии писал: «Никакими доводами не могу оправдать поступок главного редактора отделения издательства тов. Смирнова, подписавшего в декабре 1967 года рукопись Эткинда в набор, не прочитав ее»). Письмо, от имени издательства заказавшее мне книгу, подписано М.М. Смирновым, и это — мой единственный документ (договора не было, просто я о нем не беспокоился). Нет М.М. Смирнова — и, значит, нет фактически ничего. Нести рукопись в издательство «Советский писатель» сейчас, после «дела о фразе», то есть после заседания бюро ленинградского обкома, после секретариата Союза писателей СССР, после увольнения стольких сотрудников «Библиотеки поэта» и всего издательства, после Ученого совета в институте имени Герцена — можно ли? И я решил ждать.

Постепенно, в 1969 году, «Материю стиха» — (так она теперь называлась) — я окончил. Книга получилась большая — около шестисот машинописных страниц. Для меня «Материя стиха» была важным эпизодом в моей научной и литературной жизни: на ее страницах я высказал многие мысли, которыми давно хотел поделиться; к тому же я знал, что в рукописи содержится новое, в особенности в методах анализа стихотворений и в истолковании, в интерпретации даже известных вещей. Была в моей книге и полемичность, которая требовала скорого издания: реплика в споре стареет, — «дорога ложка к обеду». В журналах, — и советских, и западно-европейских, — шли дискуссии о структурализме, и «Материя стиха» была проникнута жаром этих дискуссий: через год, два, три жар остынет, а полемичность окажется устарелой, если не старомодной.