Автор-оптимист рвался опубликовать свою книгу как можно быстрее. Автор-скептик, близнец оптимиста, задерживал его: — Спокойствие, выдержка, терпение, — твердил скептик, — не бросайся очертя голову, погубишь рукопись. Жди. Укрепляй тылы и фланги. Что ты можешь представить своим противникам? Одну только рукопись? Да ведь ее съедят и не поперхнутся. Тебе нужна защита, и такая, чтобы не только Кондрашов, но и Лесючевский пробить не смогли. Пусть в их руки попадет рукопись, уже закованная в прочную броню. Посмотрим, что они тогда запоют.
Скрепя сердце, порывистый автор-оптимист согласился с мудрым скептиком и попросил в Союзе писателей обсудить рукопись, пока никто ее не видел: это обсуждение при сильных, очень авторитетных участниках могло стать достаточно надежной броней.
Оно состоялось, и даже довольно скоро, 5 июня 1970 года, при большой активности ленинградских критиков и исследователей всех трех поколений: старшего, среднего и младшего! Старшее было представлено академиком В.М. Жирмунским, виднейшим знатоком русского и западноевропейского стиха, да и вообще самым, пожалуй, крупным из живших в то время филологов; профессором Лидией Яковлевной Гинзбург, ветераном Института Истории Искусств, автором знаменитой книги «О лирике» и многих других сочинений, близких к предмету моих изучений; Тамарой Юльевной Хмельницкой, вышедшей из стен того же Института, где в 20-х годах родился и расцвел русский формализм, широко известным критиком, специалистом по творчеству Андрея Белого; профессором Борисом Яковлевичем Бухштабом, учеником и сотрудником Тынянова и Эйхенбаума, автором исследований о Тютчеве, Фете, Некрасове, о теории русского стиха. Из поколения более молодого, шестидесяти- и пятидесятилетних, в обсуждении приняли участие критик и театровед Борис Осипович Костелянец; поэт-переводчик, историк французской литературы, теоретик перевода Владимир Ефимович Шор, историк поэзии и критик Адриан Владимирович Македонов, автор книг о Твардовском и Заболоцком. А из молодых — критики Галина Михайловна Цурикова, Адольф Адольфович Урбан, Александр Алексеевич Нинов (автор книги «Бунин и Горький»), — последний и председательствовал. Споров на обсуждении не было — представители всех трех поколений одобрили «Материю стиха» и хотели видеть ее изданной. (Приложение 2.)
Две недели спустя, 23 июня, рукопись обсуждали в Академии наук — в секторе стилистики Института русского языка. (Приложение 3.)
Теперь могли считать себя удовлетворенными не только автор, но и дипломат. Что же касается дискуссии в Союзе писателей, то дело было не только в именах ораторов, и не только в общем выводе, но и в том, как каждый из них оценил рукопись. Конечно, Кондрашову и Лесючевскому она была враждебна независимо от того, что в ней написано, интересна она для читателя или нет. Но отвергнуть ее стало трудно: все-таки броня солидная!
— Ну, как? — спросил автор-оптимист автора-пессимиста, который придирчиво читал все эти обширные материалы. — Ну, как? Достаточная ли теперь у нас защита? Можно ли рискнуть?
Автор-скептик молчал, погруженный в раздумия. Он казался неуверенным.
— Ты все молчишь? — настаивал нетерпеливый оптимист, — Посмотри: нет в Советском Союзе больших научных авторитетов в нашей области нежели Жирмунский, Лидия Гинзбург, Бухштаб; нет более тонких и проницательных критиков поэзии, чем Хмельницкий, Костелянец и Македонов, Цурикова и Урбан; да и с лингвистической стороны мы застрахованы — кто лучше разбирается в теории поэтической речи, чем ученые из Института русского языка Академии Наук? По-моему, рукопись окажется вне удара. Издательству трудно даже найти специалиста для рецензирования: все уже высказались. А ты боишься?
— Боюсь, — отвечал автор-скептик. — Ты, братец, идеалист, ты и не догадываешься, что могут — нет, не сказать, а решить и сделать. Ты серьезно думаешь, что кого-нибудь и в самом деле интересует мнение авторитетов? Они авторитеты для тебя, а не для твоих противников. Заметил ли ты, что все или почти все твои ораторы — из формалистов? И Лидия Гинзбург, и Бухштаб, и Хмельницкая, и даже Жирмунский. Понимаешь ли ты, что можно сказать про обсуждение? «Рукопись Эткинда возвращает нас к худшим временам эстетско-формалистической критики, когда о классовом анализе не задумывались, когда в художественной форме видели материал, из которого при помощи всяких „приемов“ делается „художественная вещь“, когда филологи заявляли о своем безразличии к цвету „флага над крепостью“… Эткинд унаследовал от формалистов их воинствующую аполитичность, которая оборачивается буржуазностью, их непонимание партийности и народности литературы…» И пошла-поехала! Если они всего этого не скажут тебе в глаза, а скажут друг другу — тебе будет легче? А ты говоришь — авторитеты! Все они старые формалисты, эти твои авторитеты, и, кто надо, об этом помнит.
— А Костелянец, а Шор? Виктор Левин и Юрий Левин? Они другого круга, другой школы.
— Это верно, другой школы. Но они, как почти все остальные, евреи. Трудно ли сказать, что это одна теплая компания, что евреи поддерживают друг друга?
— А Македонов? Уж он-то и не формалист, и не еврей.
— Македонов — лагерник. Ты думаешь, они простили ему, что он восемнадцать лет трубил в лагерях? Что он близкий друг Твардовского? Что это с ним Твардовский встретился на станции Тайшет и что это о нем — целая глава в поэме «За далью — даль»? Помнишь — «зубов казенных блеск унылый?»
— Ты слишком осторожен. Все ж таки сейчас 1970 год, а не 1950-ый.
— Ты, кажется, уже забыл «дело о фразе». Ведь оно тоже было не в 1950-м году, а почти вчера.
— Но ты хотел защиты, хотел надежной брони. На такую мы еще недавно и надеяться не могли, да и лучшего у нас ничего не будет. Я считаю, пора делать первый ход.
— Что ж, делай свой ход, — мрачно заключил автор-скептик. — Только помни: я ни за что не ручаюсь.
И вот, я сделал ход — как говорится, е-два, е-четыре: отнес в издательство «Советский писатель» рукопись «Материи стиха» в двух больших папках. В третьей, тоненькой папке, лежали официальные, снабженные подписями и печатями, протоколы обоих обсуждений. А также мое сопроводительное письмо.
Все это я сдал молоденькой секретарше, которая посмотрела на меня с сочувствием (мне казалось, что для издательства я — злодей, погубивший лучших его сотрудников, я не мог избавиться от угрызений совести, но там смотрели на все иначе, разумнее) и спросила, не хочу ли я поговорить с начальством. Новым главным редактором был Анатолий Чепуров, стихотворец лет пятидесяти, который от своего предшественника отличался полной серостью и столь же полным отсутствием собственных суждений. Я знал его давно: ничтожный чиновник, он пользовался благосклонностью обкома — за неизменную готовность. Если я кого-нибудь боюсь, то не бандитов, не откровенных погромщиков, не прямых врагов — те не скрывают намерений; а боюсь я бездарных писателей, особенно поэтов. Они полны вовнутрь загнанной злобы, которая в подходящий миг может гейзером вырваться наружу. А. Чепуров достаточно грамотен, чтобы понимать свое литературное бессилие и то, за какие заслуги его поощряют: издают книгу за книгой, печатают статьи о его творчестве, пышно отмечают его юбилеи. И, чем больше его издают, чем чаще печатают его портреты — кругло-сытая, лишенная возраста, мысли, чувств, гладкая физиономия в роговых очках, создающих иллюзию выражения лица, — чем льстивей хвалят его в рецензиях, тем он сам становится злее: на меценатов, которые его возвышают, чтобы использовать для своих нужд; на самого себя, неспособного подняться до уровня их похвал и состязаться со своими соперниками, которых никто не возвышает, но которых коснулся перст божий — таковы Глеб Семенов, Александр Кушнер, Глеб Горбовский, Леонид Агеев; на этих самых соперников, которые к тому же смеют быть талантливыми; и на читателей, которых ни портретами, ни юбилеями, ни рецензиями не купить, и которые не скрывают своих крамольных пристрастий. Вот такого человека и назначили главным редактором (а позднее — руководителем всех писателей Ленинграда, их первым секретарем!), он подошел на этот пост, потому что обладал всеми чертами, необходимыми идеальному редактору: был недоброжелателен до озлобленности, завистлив, крайне учтив, глух к художественному слову, в теориях несведущ и при этом даже лощен.
Я зашел к нему. Окруженный папками, бумагами, телефонами, он раздувался от важности, но, нисходя с бюрократического Олимпа, наклонялся ко мне с подчеркнутой доступностью. За рукопись поблагодарил, обещал не тянуть ее прохождения: «Мы только пошлем ее на рецензию как можно скорее, надо выбрать хорошего и умного человека. Только ведь сейчас лето, июль, кого найдешь в городе? Да, да, я потороплю, я послежу, я непременно…»
На прощанье он как бы вскользь посоветовал съездить в Москву и наладить отношения с Лесюевским: «Ты Николая Васильевича рассердил, не знаю чем… Он ждет от тебя примирительных шагов».
Мой первый ход был сделан. Будем ждать ответа: как сыграют черные?
Черные бездействовали. Прошло полгода. Противник молчал. Прошел еще месяц. В феврале 1971 года я получил почтой пакет от издательства (находившегося от моего дома в десяти минутах ходьбы). В пакете была часть рукописи «Материя стиха» — два экземпляра первого тома и один второго. Где остаток моей рукописи? Почему мне вообще принесли пакет? Почему нет даже разъясняющей записки? Признаться, я ждал от противника любого хода, не обязательно «е-семь, е-пять», но не этого. Еще месяц я обождал (вдруг да что-нибудь мне соблаговолят объяснить?) и в марте послал Г.Ф. Кондрашову письмо. Нет, это не было вторым ходом белых, это был призыв к противнику — сделать черными первый: я пытался насильно засадить его за шахматную доску. Я пользовался тем, что мой противник был обязан играть, поскольку я свой первый ход сделал; по советскому закону издательство, получившее рукопись, обязано в определенный срок ответить согласием или отказом, иначе рукопись официально считается… одобренной. Вот почему Кондрашов вернул мне мою через семь месяцев — останься она у него, пришлось бы за нее платить гонорар. Только того не понял Кондрашов,