Книга под таким названием была выпущена в 1970 году издательством «Детская литература» тиражом в сто тысяч экземпляров. Ее распродали за несколько дней — уже неделю спустя я не мог ее купить, хотя просил знакомых в разных концах страны. Успех книги — высокий тираж, мгновенная продажа, — подтвердился рецензиями в газетах и журналах, а, главное, большой почтой; писали самые разные корреспонденты, и юные, и великовозрастные специалисты, и очень далекие от словесности просто-читатели. Я выпустил немало книг, но такого отклика не имел никогда; значит, цель была в известной мере достигнута. Цель же была такая: приобщить к поэзии молодых, рассказав о ней доступно, не пользуясь учеными словами. В наше время о литературе пишут все сложней, терминология становится все специальней, я же издавна уверен, что даже о проблемах тонких и трудных можно рассказать прозрачно.
В школе литературу преподают так, что надолго отбивают любовь к ней: детям скучно и противно. Стихи для них выбирают искусственно, словно нарочно (а может и в самом деле нарочно?) обедняя — и уже навсегда — художественный мир молодых читателей. Мне хотелось раздвинуть их горизонты, предложив им не только понятные для них разборы, но, попутно, и целую антологию стихотворений, которых не найти; это прежде всего относится к новейшей поэзии, к стихам Анны Ахматовой, Хлебникова, Мандельштама, Пастернака, Цветаевой, даже Маяковского, — его преподносят тенденциозно, в политическом искажении. Но и классическую русскую поэзию молодые не знают: Баратынский, Тютчев, Алексей Толстой, Фет — это для большинства пустые имена. Хорошо, если хоть имена известны! Свою нравственную задачу я видел в воспитании моих читателей приближением их к искусству. В институтской газете появилась статья совсем юной студентки первого курса Елены Баевской, которая с простосердечной непосредственностью признавалась: «После такой книги хочется самому заняться стихами, хочется научиться в них видеть то, чего не видел и не замечал раньше. Я думаю, что многих эта книга приведет к вдумчивому и глубокому чтению стихов, а кое-кого и к страшно интересной науке — стиховедению». (Газета «Советский учитель» от 1 июня 1971 г.)
Издательство было довольно — оно получало благодарственные письма, приходили и просьбы о новом тираже. Ста тысяч книг не хватало. И вот редакция предложила автору подготовить второе издание; он по своему усмотрению мог дополнить и расширить книгу. Написав несколько новых глав, пересмотрев и исправив прежние, я отдал в редакцию почти вдвое разросшийся «Разговор о стихах». У «Материи стиха» сложилась трудная судьба, зато «Разговор о стихах» оказался удачлив: за те три года, что мою «главную книгу» перебрасывают от одного рецензента к другому и плетут вокруг нее сложные сети интриг, «Разговор» вышел в свет, завоевал читателя и прессу, и вот теперь готов к новому рождению. Небо над ним было безоблачным; казалось, издательство «Детская литература» — на другой планете или, во всяком случае, в другой стране, чем «Советский писатель». Заботы, связанные с новым изданием «Разговора о стихах», были мирные, для каждого автора любимые: какой выбрать формат? Какие поля? Как оформлять спуски? Где ставить колонцифры? Спорили об оформлении обложки, — сохранить старую, изменив цвет? Дать совсем другую? Сошлись на втором решении, и мой брат, хороший знаток книги и талантливый оформитель, уже подготовил два варианта. Словом, все шло благополучно, настолько благополучно, что я начинал пугаться: мог ли я забыть о том, что в нескольких кварталах от «Детской литературы» находился «Советский писатель» и что моя детская редакция — на площади Дзержинского, как раз напротив Лубянки?
Обложка, наконец, одобрена, формат выбран, рукопись после технической обработки вернулась в редакцию… А я слежу за этими этапами, слежу и думаю: — Скорее! Ох, скорее! Как бы не сорвалось… Успеть бы!
Успеть? Разве что-то должно произойти? Не знаю. Но — успеть: это сознание не оставляло меня ни на миг. Может быть, успеть до того, как мои недоброжелатели узнают о новом издании «Разговора» и примут меры для его пресечения? Может быть, до того удара, который мне собираются нанести — кто и когда? Я не знал ничего, но привык жить в мире кафкианских кошмаров. И все же «Детская литература» была островом, кусочком суши посреди водоворотов: здесь ничего не знали (и знать не хотели) о «фразе», обкоме, проработках, и мой «Разговор о стихах» им не представлялся опаснее других книг (для советского издателя всякая книга скрывает смертельную опасность, он ее боится, как солдат — неразорвавшейся бомбы; второе издание уже апробированной, не погубившей издательство книги всегда спокойнее, чем новая, таящая в себе неведомый заряд).
Все это благополучие было обманчиво: смутное предчувствие меня тревожило недаром.
Приехав в очередной раз в Москву в конце марта, я зашел в редакцию «Детской литературы» и в моей собеседнице почувствовал смущение: она отводила глаза. Потом достала из письменного стола бумагу и протянула мне. — Вот, сказала она, — контрольная рецензия, только что получили из Комитета по делам печати. Прочитайте.
Отступление о достоинстве и свободе выбора
«Мы же видели поистине великий пример терпения; и если былые поколения видели, что представляет собой ничем не ограниченная свобода, то мы — такое же порабощение, ибо нескончаемые преследования отняли у нас возможность общаться, высказывать свои мысли и слушать других. И вместе с голосом мы бы утратили также самую память, если бы забывать было столько же в нашей власти, как безмолвствовать».
Wahl ist Qual. Deutsches Sprichwort.[8]
Комитет по делам печати — это, в сущности, высшая книжная инстанция; он имеет право наложить вето на любое издание. Впрочем, запретить книгу или, во всяком случае, помешать ее выходу в свет — могут многие. Снизу вверх это:
— редактор
— заведующий редакцией
— главный редактор
— первый рецензент
— второй рецензент
— директор
— цензор (сотрудник «Главлита»)
— райком или обком КПСС
— Комитет по делам печати РСФСР
— Комитет по делам печати СССР
— Отдел пропаганды или
— Отдел культуры ЦК КПСС
— КГБ
Двенадцать Сцилл и Харибд на пути книги! Удивительнее всего, что каким-то книгам все же удается проползти. Советские литераторы к своим Харибдам привыкли — может быть, нам даже было бы пресно, не подстерегай нас на каждом шагу опасность:
Всё, всё, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья…
Какие уж там «неизъяснимы наслажденья»! Но в постоянном хождении по самому краю есть напряженность. В игре с загадочным противником возникает азарт. И ведь на карту всегда ставится самая крупная ставка: всё. Да, каждый раз я ставлю всё. Не менее.
Дорогой французский коллега! Ты недавно мне рассказывал, как твою книгу не захотел издать Лаффон, хотя предварительные переговоры велись именно с ним. Поссорившись с издательством Лаффона, ты пошел к Гали-мару. Там не поладил, разошелся мнениями и вкусом с каким-то сотрудником, читавшим твою рукопись; попробовал в «Сёй»; не получилось и там. Книгу твою, не нашедшую себе пристанища во всей Франции, выпускает швейцарский издатель (а мог бы и бельгийский, и канадский). Во все время, пока ты вел эти переговоры, ты, мне кажется, был легок, свободен, весел, и, как всегда, ни на миг не терял свойственного тебе изящного достоинства. Унижаться перед Лаффоном? Это не могло тебе притти в голову, ты с издательством — партнер равноправный, гордый и, главное, свободный. Захотел — пришел, захотел — ушел. Захочешь — придешь опять. Рассказывают, что когда Ю. Тынянов опубликовал свой первый исторический роман «Кюхля», Маяковский встретил его словами: «Тынянов, давайте поговорим как держава с державой». Так вот, ты, мой дорогой француз, ты — держава, и никто твои права и твое достоинство ущемить не может. При любых обстоятельствах у тебя сохраняется свобода — свобода выбора. (О, я прекрасно знаю, что и ты, мой французский друг, далеко не свободен: твоя зависимость экономическая. Один из твоих соотечественников имел основания написать в 1974 году, обращаясь к писателю советскому: «У вас дерзким умам затыкают рот; у нас их подвергают бойкоту — коммерческому, финансовому, экономическому…» Однако всё это есть и на Востоке, и такой бойкот — полбеды; он преодолим. Вот когда к нему прибавляется бойкот внеэкономический, полицейский, тогда — выхода нет, и писатель оказывается рабом.)
Понимаешь ли ты, мой друг, понимаешь ли до конца, чем от тебя отличается советский литератор? Он пришел к своему Лаффону, к Лесючевскому, и, переступив директорский порог «Советского писателя», утратил достоинство: выбора нет. Кинь ему Лесючевский рукопись, рявкни он: «Лакировка!» или «Очернительство!» — рукопись обречена, литератор пропал. Он, конечно, может апеллировать к обкому или ЦК, к Союзу писателей или Академии Наук, но всем им Лесючевский дороже, чем какой-то писака; зачем обижать могущественного директора? Твой собрат изначально обречен на униженность. Он получает большой — больший, чем ты — гонорар, находясь в полной и несокрушимой зависимости от прихоти издателя, представляющего для него советскую власть. А потом, даже если главный начальник посмотрит на его рукопись сквозь пальцы, он в поочередной или одновременной зависимости от всех двенадцати перечисленных лиц или инстанций. Мнение, точнее, прихоть каждого из них определяет судьбу его труда, иногда — многолетнего. С горечью и тоской вспоминаю лица писателей, которых доводилось видеть в издательских коридорах: на них печать скрытой искательности, намеренно хмурого достоинства или наигранной бодрости. Конечно, есть и другие, выше этого: не Михалков зависит от издателя, а издатель от Михалкова. Соотношение иное: собеседники меняются местами. Но неизменным остается: на одной стороне — искательное ожидание, на другой — право на безнаказанный произвол. Лицо одного из собеседников выражает власть, лицо другого — зависимость.