25 апреля Ученый совет Ленинградского педагогического института им. Герцена освободил меня от работы в институте, где я преподавал 23 года, и лишил ученого звания профессора. В тот же день состоялось заседание ленинградского секретариата Союза писателей, и я был исключен из Союза, в котором состоял около 20 лет. Все это происходило в мое отсутствие, — я болел. Зато в обоих заседаниях принимали участие представители КГБ. На Ученом совете был оглашен документ, озаглавленный «Справка», в котором перечислялись мои «преступления» перед Советским государством. Это список вырванных из кон текста, произвольно истолкованных отдельных фраз или иных ничем не мотивированных обвинений; он содержит, например, упоминание о моих «методологических ошибках» 1949 года — года, когда у нас теория относительности и кибернетика объявлялись идеологическим бредом, а Т.Д. Лысенко и его ученики рекомендовали выращивать дуб на вязе.
В «Справке» упоминается о том, что в 1964 году я выступал свидетелем защиты по делу И. Бродского и не раскаялся в этом. Глухо говорится, будто бы у меня хранилась рукопись А. Солженицына «Архипелаг ГУЛаг» — последнее обвинение основано на сбивчивых показаниях машинистки Е.Д. Воронянской. Как уже известно мировой общественности, эта семидесятилетняя женщина покончила с собой после нескольких допросов в августе 1973 года. Другие обвинения столь же мало мотивированы: они подкреплены ссылкой, например, на неизвестного мне бывшего власовца, которому якобы что-то говорила про меня та же Воронянская. В конечном счете все обвинения сводятся к одному: что я лично был знаком с Иосифом Бродским и Александром Солженицыным, встречался с ними и даже, как сказано в «Справке», «оказывал практическую помощь». Этих обвинений оказалось достаточно, чтобы сделать вывод, формулированный в той же «Справке»: «Эткинд сознательно на протяжении долгого времени проводил идеологически вредную и враждебную деятельность. Он действовал как политический двурушник». А вывода этого было достаточно для профессоров института, являющихся членами Совета, и для секретарей Союза писателей, чтобы подвергнуть меня гражданской казни. Ни один из них не поинтересовался моей реальной биографией, ничуть не похожей на тот перечень прегрешений, который содержится в «Справке». Я ведь не только делал «методологические ошибки», но и, скажем, воевал четыре года. Это при совершении обряда гражданской казни не учитывается. Что же влечет за собой такая казнь? А вот что:
Будучи уволен из института, я лишен возможности преподавать; будучи исключен из Союза писателей, я не имею возможности публиковать мои работы. Запрет распространяется даже на мое имя. На основании ряда бессодержательных обвинений начисто стирается моя многолетняя научная и литературная работа, а я сам и моя семья фактически лишаемся средств к существованию.
Да, я знаком с А. Солженицыным. Да, я выступал свидетелем по делу Иосифа Бродского и по мере сил помогал молодому поэту публиковать переводы, которые давали ему кусок хлеба. Да, я писал книги и статьи, в которых пытался высказывать собственные взгляды на французскую литературу, русский стих, немецкую драматургию. Все это я делал в твердой убежденности, что способствую росту отечественной культуры, во имя которой живу. Занимаясь теорией и историей художественного перевода, я был твердо уверен, что способствую дружбе между народами, говорящими на русском, французском и немецком языках.
В «Справке» все мои сочинения названы «вредными», «враждебными». Однако десятки критиков и сотни читателей с одобрением и благодарностью отзывались о таких моих книгах, как «Поэзия и перевод» (1963), «Об искусстве быть читателем» (1964), «Семинарий по французской стилистике» (1965), «Французские стихи в переводе русских поэтов» (1969 и 1973), «Разговор о стихах» (1970), «Бертольд Брехт» (1971), «Русские поэты-переводчики от Тредиаковского до Пушкина» (1973).
И вот оказалось достаточно двух-трех фраз из частных писем и записок, фраз, не ставших достоянием гласности, чтобы зачеркнуть все написанные мною книги и другие, возможные будущие книги, и чтобы лишить ученого и литератора возможности разговаривать со студентами и читателями, обречь его на немоту, на гражданскую смерть.
Мое поколение хорошо помнит собрания 1949 года: в ту пору из университетов выгоняли лучших профессоров, наших учителей, а из литературы — лучших писателей. Я не сравниваю себя с ними. Но мое поколение до смертного часа не забудет кровожадного единодушия, с которым ораторы на таких собраниях клеймили Жирмунского, Эйхенбаума, Азадовского, Гуковского, и требовали их немедленного устранения из Ленинградского университета. Прошло ровно четверть века. Правда восторжествовала. Издаются и переиздаются книги настоящих ученых, некогда гонимых и даже уничтоженных физически, а писания хулителей преданы забвению, их имена окружены презрением. Казалось бы, возродить 1949 год невозможно…
Увы, не только возможно, но и куда как просто. Профессора, писатели, поэты знают своего коллегу по много лет, но им сказали, что их коллега государственный преступник — и они торопятся верить. Ведь не поверивший — сам преступник. Им говорят, что он совершал «методологические ошибки» в 1949 году — и они не вдумываются в то, какой абсурд им сказали: они не слышат даты «1949», а только привычно-пугающие слова об ошибках, и соглашаются казнить. Им говорят, что их коллега «использовал свое общественное положение для протаскивания в своих работах взглядов, враждебных Советскому строю» (это из «Справки») — и они забывают, что каждая книга проходит через многоступенчатый контроль редакторов и рецензентов, цензоров и комитетов по делам печати, забывают об этом и соглашаются казнить. И казнь эту совершают единогласно. Единогласие было необходимым условием процедуры и в ту давнюю пору. А ведь за четверть века, казалось бы, должна была вырасти новая общественность, должно было воспитаться в людях гражданское самосознание. Возможно ли, что нас так легко отбросить на 25 лет назад?
Возможно ли, что люди не накапливают исторический опыт? Что их ничему не научил хотя бы «Новый мир»? Что они забыли о стихах Твардовского, о покаянных статьях Симонова, о самоубийстве Фадеева, о возрождении из праха Булгакова, Бабеля, Мандельштама, Ахматовой и многих других? Возможно ли сегодня, в 1974 году, пользоваться доводами той поры и, вызывая общее одобрение, ссылаться на 1949 год?
Нет, я верю в прогресс, в новую общественность, в рост гражданского самосознания. Я верю в то, что отбросить нашу страну на 25 лет назад не удастся никому. И еще я верю в демократические силы современного мира.
Е. Эткинд
3 мая 1974 г.
Ленинград
ул. Александра Невского 6, кв. 17.
Эта оптимистическая концовка оправдалась лишь отчасти. Ни «новая общественность», ни «рост гражданского самосознания» в ходе моего дела не обнаружились; их не хватило даже на то, чтобы открыто задавать начальству вопросы. Удалось ли «отбросить нашу страну на 25 лет назад»? Нет, разумеется, пока не удалось, да это и не пытались сделать. Удалась — проба. Проба же показала, что если бы это понадобилось, то, может быть, и удалось бы. Может быть. Всё-таки на сегодня у нас произвол своеобразный, он ограничен — нет, не парламентом и даже не общественным мнением внутри страны, а мнением международной общественности. Ибо, как оказалось, не напрасно я верил «в демократические силы современного мира». Они развернулись. Публикуя запись заседания Ученого совета и мое «Заявление для печати», московский корреспондент «Вашингтон пост» Роберт Кайзер писал: «Эти документы говорят сами за себя. Они свидетельствуют о том, как КГБ — политическая полиция — вмешивается в обстоятельства, в которых люди Запада видели бы дела чисто академические; как дружеские отношения с видными диссидентами оборачиваются в нынешнем Советском Союзе преступлением, и как с человеком, оказавшемся в опале у властей, обращаются его коллеги».
С пониманием ситуации и энергией вступила в дело печать европейских стран, причем отнюдь не правые газеты и журналы, как в таких случаях охотно констатируют в Советском Союзе, — а самые разные. Авторами статей выступили не «профессиональные антикоммунисты», а культурные деятели большого масштаба, писатели, известные слависты, теоретики литературы, эссеисты, историки.
Это был залп из многих орудий. Прекрасно отдаю себе отчет в том, что мои заслуги тут сильно преувеличены — иногда в угоду газетножурнальной сенсационности, иногда из соображений тактических. Тем не менее залп оказался мощным. Я не читал эту прессу, до меня доходили только тексты, оглашаемые по радио, — «Би-Би-Си», «Голосу Америки», «Немецкой волне», «Свободе», — и еще то, что сообщали мне по телефону. С благодарностью вспоминаю о систематических звонках сотрудника Базельского радио Альфреда Блаттера, сильно помогавшего мне морально, и державшего меня в курсе западных дел, представителей Австрийского общества литературы, Генриха Бёлля, журналиста французского еженедельника «Экспресс» Мишеля Горде, который в июне взял у меня по телефону интервью и дал мне возможность во всеуслышание высказать отношение к проблеме эмиграции. «Собираетесь ли вы уехать?» — спросил меня Горде, и я ответил, что прошу его записать следующее заявление, которое я считаю принципиальным: «Литератор и ученый, связанный с родным языком и работающий для развития гуманитарной культуры, добровольно уехать из своей страны не может; эмиграция для него не только трудна, но и непредставима. Если меня, как недавно мне было заявлено в областном комитете партии, лишат возможности работать, — преподавать и печататься, — это будет значит, что я задушен и материально, и морально. В таком случае мой отъезд из Советского Союза следует рассматривать не как добровольную эмиграцию, а как насильственное изгнание».