Милые мои, будьте вы все там здоровы и благополучны. Я же наслаждаюсь таким счастьем, я все смотрю на маму, как она носится взад и вперед, и слушаю ее бесконечные рассказы. И меня она заставляет про все рассказывать. И роман слушает со страшным любопытством и восхищением, особенно древние главы...» (ОР БЛ—РГБ, 562.32.35; публ. впервые. В листе использования помечено, что письмо мне выдавалось в мае 1989 года; это неправда; соответствующая «единица хранения» была впервые выдана мне 27 сентября 1991-го.)
Итак, Е. С. писала это все в 1945-м, я прочту ее письмо в 1991-м, а сейчас было лето 1990 года, воскресное утро в Риге — ливень. Тщетно прикрываясь от потоков воды насквозь промокшими зонтиками, мы любовались красивой улицей, носившей имя таинственного епископа Альберта.
Это был прелестный район старой Риги. Не средневеково-экзотической, а той просто старой, добротной, даже богатой, что застраивалась на рубеже XIX и XX веков и была очень похожа на Киев начала века. Альбертовская — короткая улица; один квартал, примыкающий к парковой зелени канала. Плотно, без зазоров, стояли многоэтажные дома, красуясь друг перед другом нарядными фасадами, гармоничным разнообразием окон и балконов, скульптурой и лепниной.
Впрочем, дом 5 оказался скромным доходным домом. Подымаясь по лестнице, несколько крутой и узковатой — лестничные марши вплотную один к другому, — я подумала, что вряд ли Александра Александровна в лучшие свои годы жила здесь. (Полтора года спустя, прочитав письма 30-х годов, узнаю, что в 30-е A. A. жила в доме 2, квартира 1, по той же Альбертовской; но уже никогда не смогу повидать ни дом 2, ни Альбертовскую, ни даже Ригу.)
На тесноватой площадке второго этажа постояли в сомнении: обшарпанная дверь нужной квартиры была украшена четырьмя разнокалиберными звонками. Коммуналка!.. Посовещавшись, позвонили в самый старый звонок...
Женщину, открывшую нам, звали Илга Тимофеевна Шаховал. Мы угадали: самый старый звонок принадлежал ей и она жила здесь давно («сразу после войны»), единственная, живущая в этой квартире с тех пор.
Теперь мы стояли в прихожей, и с наших мокрых зонтов, насквозь промокших курток и башмаков стекала вода. Да нет, это была не прихожая. Это было бесформенное, большое и бесприютное помещение, обезображенное какой-то выгородкой, с большим и мутным окном, выходящим во двор. (Подумалось: когда-то здесь была столовая или гостиная для большой семьи... В приведенном выше письме Елены Сергеевны: «И слышала из столовой, как она вошла в комнату мамы...» Столовая здесь была. Паркет. Дубовый стол. Массивный буфет с посудой...)
Застигнутая врасплох женщина (это ужасно, так, без предупреждения, вторгаться в дом, да еще сонным, дождливым воскресным утром; но как, скажите, можно было предупредить? кого? по какому телефону?) смущенно предложила сесть. Рядом с голым, уродливым и явно ничьим столом стоял только один стул, такой же бесхозный, заляпанный мелом, и женщина смутилась еще больше. Какой-то периферией сознания я поняла, что она не может пригласить нас в комнаты! В этой коммунальной квартире у каждой семьи была одна комната; по крайней мере, у женщины, открывшей нам дверь; и в ее комнате, вероятно, находились другие члены семьи, и было не прибрано, потому что нас не ждали, и, может быть, кто-то спал... Она не могла пригласить нас даже в кухню, потому что это была не ее, это была коммунальная кухня, с чужими столами, накрытыми клеенкой, облупленной газовой плитой и нечистой раковиной...
Мы стояли. И, явственно подавляя мучительную неловкость — оттого, что не может снять с нас мокрые куртки, и усадить за стол, и по-русски предложить чаю, и поискать семейные фотографии, — милая немолодая женщина с растерянной готовностью отвечала на наши вопросы, и все больше теплели воспоминаниями ее глаза, и все приветливее, все печальней, все ласковей говорила она о прошлом...
Александра Александровна уже жила здесь, когда Илга поселилась в этой квартире. Это была маленькая старушка, совершенно седая. Всегда белые воротнички, белые рукавчики или блузочка белая... Очень вежливая. Нет, нет, очень милая, интеллигентная. Она привязалась к маленькому сыну Илги, и было смешно смотреть, когда они куда-нибудь отправлялись вдвоем, Александра Александровна в своем невидном коричневом пальтишке и мальчик шести-семи лет... Малыш часто сидел возле нее в ее комнатке, когда она вязала... Она была удивительной вязальщицей и вышивальщицей...
Я слушаю, и еще больше высвечивается то, что в общем мне было известно и раньше: A. A. была вязальщицей-художником. Она была чудом даже в Риге, где вязали все.
Вспомнилась запись Елены Сергеевны о том, что нужно подарить В. А. Каверину «мамину большую салфетку».
Ее письмо к сыну и невестке — в декабре 1963 года, из немецкого города Веделя, куда она приехала, чтобы провести с братом его последние дни («Мой дорогой сыночек, голубчик мой Татьяна, дети мои милые, вот уже третий день, как я здесь. Что же сказать Вам — конечно, это большое счастье, что я могу сидеть около Шуры, рассказывать ему что-нибудь или просто ухаживать за ним, но вместе с тем, так безумно тяжело...»).
В этом письме Елена Сергеевна просит прислать с оказией — через Рихтеров, если они поедут в Германию, — мамины работы, в подарок Хенни: «...Если Н. Л. (Нина Дорлиак, жена Святослава Рихтера. — Л. Я.) поедет и возьмет посылочку, то приложи еще, Сереженька, вышивку мамину, вернее, вязанье: скатерть на большой стол и занавески на окно... Я предупредила Хенни, что мамина работа в порванном виде, она говорит — ничего, я заштопаю» (562.33.29. — Публ. впервые).
Хенни Бок, почти англичанка, — дочь Александра Нюренберга, племянница Елены Сергеевны и Александре Александровне — внучка.
Александра Александровна вязала. Правда, в последние годы уже немного. Проблем с продажей у нее не было. У нее были преданные друзья и давние заказчицы, знавшие цену ее работам. Вязанья уходили через них. «Она постоянно вязала для матери Таля. Ну, шахматиста Михаила Таля! — говорит Илга. — Да она их кругом "обвязывала": носки, перчатки, свитера... Да все!»
И письма Александры Александровны тоже начинают высвечиваться каким-то внутренним, сердечным смыслом. Прислушайтесь: 2 октября 1944 года. «Как видите, я еще жива, хотя и не очень молода. Долго пожито и много пережито... Работаю и все думаю о всех моих детках». 10 ноября 1944 года. «Сижу при маленьком светильнике.... Живу очень однообразно изо дня в день: работа и мысли о вас всех». 5 сентября 1948-го. «Я здорова, бодра, немного вяжу...» 3 февраля 1951-го. «Мне и Бог велит хворать, так как возраст того требует (ей 87-й год. — Л. Я.), но все же я не падаю духом и сижу и ковыряю спицами» (562.36.26. — Цит. впервые).
А Илга Тимофеевна, увлекаясь и все более становясь просто Илгой, говорит вдохновенно и уже не ожидая вопросов: «Вот у нее была удивительная черта — необыкновенная аккуратность! Скажет мальчику не глядя: открой шкаф, там на третьей полке, слева... Все у нее было в идеальном порядке...»
«Так эта потрясающая, прямо-таки немецкая, аккуратность Елены Сергеевны — от матери?!» — восклицаю я. «А Александра Александровна и была немка», — говорит Илга. «Как — немка?! Она же дочь православного священника!» — «Ну, может быть, не немка, а из немцев...»
И неожиданно добавляет: «А с ней в одной комнате жила уже настоящая немка, ухаживала за ней, Екатерина Ивановна...»
«Буш? — восклицаю я. — Екатерина Ивановна Буш?»
Фамилию Илга не помнит. Помнит только имя-отчество: Екатерина Ивановна.
«Она плохо говорила по-русски...» — чуть гордясь своей осведомленностью, подсказываю я.
«Кто? Екатерина Ивановна? — удивляется Илга. — Почему плохо? Хорошо говорила по-русски. Обыкновенно».
Тут следовало бы, хватаясь за булгаковские глаголы, написать, что я повалилась на стул (на диван, в кресла) и буйно расхохоталась... Но поскольку валиться было некуда, тихо расскажу следующее.
С Екатериной Ивановной Буш читатель немного знаком — она была прототипом Амалии Ивановны в «Театральном романе»:
«В Филину дверь входила очень хорошенькая дама в великолепно сшитом пальто и с черно-бурой лисой на плечах... Вслед за дамой в комнату входил развинченной походкой, в матросской шапке, малый лет семи с необыкновенно надменной физиономией, вымазанной соевым шоколадом... За малым входила полная и расстроенная дама.
— Фуй, Альеша! — восклицала она с немецким акцентом.
— Амалия Иванна! — тихо и угрожающе говорил малый, исподтишка показывая Амалии Ивановне кулак».
Далее в руках Фили появлялась шоколадка. «Мутные от шоколада глаза малого на минуту загорались огнем, он брал шоколадку.
— Альёша, ти съел сегодня читирнадцать, — робко шептала Амалия Ивановна.
— Не врите, Амалия Ивановна, — думая, что говорит тихо, гудел малый.
— Фуй, Альёша!..»
В те времена в обеспеченных семьях было принято брать в «воспитательницы» немку. Полуняня, полугувернантка, такая «немка» гуляла с детьми, присматривала за ними, а дети тем временем усваивали немецкий.
Я еще помню эти стайки слишком аккуратных детишек — четверо, пятеро — вокруг какой-нибудь очень приличной и отрешенной дамы, говорившей с ними по-немецки. Генеральша Елена Сергеевна Шиловская могла позволить себе пригласить отдельную «немку» для своих маленьких сыновей. Старший, Женя, дал Екатерине Ивановне детское имя «Лоли». Это имя прижилось. Потом, когда Елена Сергеевна стала Булгаковой, Лоли появилась в булгаковском доме — вместе с Сережей. И хотя имела где-то в Москве комнату, фактически стала членом семьи.
В дневниках Е. С. Екатерина Ивановна упоминается часто. Вот они всей семьей едут на репетицию «Пиквикского клуба» со Станиславским! («Поехали на такси: М. А., Екатерина Ивановна, Женичка, Сережка и я».) Вот Булгаков читает дома пьесу «Александр Пушкин»; присутствуют несколько друзей, Ольга, мальчики «и мы с Лоли. (И Лоли и Оля плакали в конце.)». Генеральная репетиция «Ивана Васильевича» — без публики, в тягостно пустом зале — и, «кроме нашей семьи — М. А., Евгений и Сергей, Екатерина Ивановна и я», — только несколько должностных лиц... Или совсем домашнее: Сергей порезал большой палец, да так сильно, что Булгаков решил, что он калека навсегда. «М. А. взбесился, орал на него, на нас с Лоли, что не досмотрели...» («Дневник Елены Булгаковой», с. 77—78, 92, 100, 120 и многие другие.)