Ну вот, у меня был замечательный редактор — Юлия Андреевна Мороз. И без ее помощи я бы не справилась с безумием огромнейшей по объему текстологической работы — «Белая гвардия»... «Мастер и Маргарита»... тысяча искажений в «Собачьем сердце»... «Записки юного врача»... «Дьяволиада»... и далее, далее — в немыслимо короткий срок: для подготовки к сдаче в набор у нас был один год, и ныть и оттягивать ни в коем случае нельзя было: планы издательства могли в любой момент катастрофически измениться.
Но я была не только составителем и текстологом. В этом двухтомнике я была автором — автором комментария и вступительной статьи.
И это меняло все!
Как легко самые порядочные из редакторов, самые милые и ученые из них брали в руки перо и с некоторым изумлением смотрели на автора, почему-то хватающегося за сердце.
Юлия Андреевна была редактором классики и знала, что слово «классика» — свято. Но я-то не была классиком — у меня не было никаких прав.
Вступительная статья была небольшая. Это принципиально: не выношу, когда издатель (составитель, комментатор), пользуясь беззащитностью покойного писателя, теснит его сочинение громоздким предисловием-послесловием да еще увешивает свой литературоведческий опус, словно елку мишурой, бахромою авторитетных сносок. Предисловие должно быть небольшим. Не мешайте классику: своему читателю он все расскажет сам.
Итак, для двухтомника, выходящего в Киеве, в городе, где Булгаков родился и вырос, я написала небольшое лирическое предисловие. Это была своего рода прогулка по городу, который так много дал формированию духовного, образного, поэтического мира писателя и потом отразился во всей его большой прозе — в «Белой гвардии», в «Мастере и Маргарите», в «Театральном романе», даже в «Жизни господина де Мольера»...
В издательстве сначала опешили: разве так пишутся предисловия? Потом подумали, посоветовались, удивились собственной храбрости, нежно улыбнулись мне и... взялись за перья.
Теперь моя милая Юлия Андреевна, поглядывая на какие-то знаки на полях, с холодным и безучастным лицом вычеркивала из моего предисловия отдельные строки, абзацы и целые страницы. Например, рассказ о том, как выглядела на самом деле роскошная булыжная мостовая на Андреевском спуске в те годы, когда Булгаков жил здесь. Или о том, что в детстве будущему писателю мама, по-видимому, читала сказку о Снежной королеве: эта сказка Андерсена легким и очаровательным пунктиром коснулась потом и «Белой гвардии», и повести «Морфий», и романа «Мастер и Маргарита»... Именно коснулась — не цитатно, а образно, памятью детства.
Так и не поняла, чем помешали издателям эти сюжеты. Во всяком случае, их снимали не в целях экономии бумаги: в конце уменьшенного таким образом предисловия в книге уродливо белеет пустая страница.
Потом полетели к чертям эпитеты, заменяясь какими-то чужими, случайными, назойливыми, как зубная боль. И мои-то были не гениальны, но новые...
«Описанный Булгаковым, околдованный Булгаковым Андреевский спуск, на котором навсегда поселились тени его героев...» Юлия Андреевна вычеркивала из предисловия бедное слово «околдованный» и вписывала другое, еще хуже: «опоэтизированный»...
— Ну почему, почему «опоэтизированный»? — умоляла я, с трудом произнося слишком длинное слово. — Ведь Булгаков создал образ улицы, и произошло чудо: люди уже видят не то, что видят, а то, что он сочинил! Стоит повернуться спиною к «дому Турбиных», отвлечься от этих дурацких фонарей, понаставленных по всему спуску любителями «красоты», и вы чувствуете затылком: у входа в дом все еще стоит извозчик, только что привезший раненого Турбина... В снежный день, спускаясь по этой улице, знаете, что за поворотом, вот-вот, увидите катающихся на санках мальчиков, тех самых («Один из них, маленький и круглый, как шар, залепленный снегом, сидел и хохотал. Другой, постарше, тонкий и серьезный, распутывал узел на веревке»). Они здесь навсегда... И в окнах на втором этаже дома № 13 горит свет, звучит музыка и слышны молодые голоса — даже когда дом темен и тих... Таких крутых улиц в Киеве много, но только эта, с которой что-то сделал Булгаков, очаровывает. Только эта известна далеко за пределами города. Киевляне устраивают на ней какие-то празднества, театральные представления, день Киева... И ведь не всегда, а только с тех пор, как вышла в свет большим тиражом и стала широко известна «Белая гвардия»... Улицу беспощадно перестраивают, сносят дома, то воздвигают, то убирают заборы, меняют булыжник, портят тротуары... А она остается все той же, булгаковской, из «Белой гвардии»...
Колдовство, наваждение, морок, мара!
Юлия Андреевна терпеливо слушала, не перебивая: ждала, когда я закончу свой монолог. Все равно решение принадлежало не мне, и решение это было уже принято.
В отрочестве Булгаков, рассказывалось в предисловии, в гимназию ходил так: по Андреевскому спуску, потом по Владимирской. «Каждый день — мимо Богдана Хмельницкого и старой Софии, мимо тенистого сквера с развалинами Золотых ворот и нового, темного днем и соблазнительно светящегося по вечерам Оперного театра...» Редакторское перо вычеркивало слово «темного» и вписывало: «обычного». «Мимо обычного днем...»
И нельзя было сказать хуже.
Только что построенный в 1901 году — как раз тогда, когда десятилетний Михаил Булгаков пошел в Александровскую гимназию, — Оперный театр был для киевлян волшебством. Театр обожали. Театром гордились. После спектакля у бокового входа стояла толпа: любимых артистов встречали и несли на руках...
По утрам, когда гимназист Булгаков шел в школу, театр был тих, темен, загадочен. Но сколько было связано с ним! От тех таинственных впечатлений детства, когда мама, нарядная, пахнущая духами, уезжала с отцом в этот чудесный театр, и назавтра что-то напевала, а может быть, и наигрывала на пианино в гостиной... И до дней, когда старшеклассником (на Андреевском спуске он жил уже старшеклассником), а потом студентом и молодым врачом Булгаков бесконечно бывал здесь, и уверял, что пятьдесят раз слушал «Фауста», и музыкальные и зрительные впечатления уносил отсюда на всю жизнь...
В глазах современников Булгакова это здание никогда и ни при каких обстоятельствах не было «обычным». И все-таки слово, вписанное рукою редактора, осталось...
И далее, далее, далее...
Замечено, что сокращения писатель переносит легче всего. Чужие, замененные слова в своем произведении — много, много хуже. Но вставки — невыносимы.
«...Стараюсь представить себе, — записывала в своем дневнике Е. С. Булгакова, когда в 50-е годы, в первой надежде на публикацию "Жизни господина де Мольера", чуть не плача от огорчения, сокращала эту повесть, — что разрешил бы вычеркнуть Михаил Афанасьевич? Для собственного успокоения скажу, что он всегда говорил: вычеркнуть я согласен, но вписывать! — ни за что!»
И наступил момент, когда в мое бедное предисловие пошли вставки. Я вздохнула от облегчения и сказала: «Все. Больше не могу. И эти уже произошедшие купюры, и эти чужие эпитеты принимаю. Так и быть. Но более ни одной поправки. Будем снимать вступительную статью. В конце концов, двухтомники бывают и без предисловий».
В течение двух последующих дней мы с редактором продолжали работать с текстами Булгакова, стараясь не встречаться глазами. А через два дня откуда-то «сверху» пришло благосклонное решение: предисловие публикуется, правку можно прекратить. Обнаглев от успеха, я попробовала перейти в наступление и оттягать что-нибудь из испорченного ранее. Увы, мое наступление захлебнулось. Редакция может приостановить свои действия. Но отступить от уже сделанного — ни за что.
Разумеется, из комментария тоже летели строки, и те, которые мне казались важными и точными, заменялись другими, случайными. Но я не могла сказать: «Все! Будем снимать комментарий», ибо такие вещи говорят только всерьез, когда вы действительно готовы — голова на плаху! — идти на гибель своей работы. Отказываться от комментария нельзя было: тексты классика у нас впервые шли с изменениями — с очень существенными изменениями — и читатель имел право на то, чтобы с ним объяснились. Подробно останавливаться на перипетиях с комментарием не буду, но один пример приведу.
Есть такое понятие в текстологии: контаминация. Это когда два или несколько текстов соединяются в один. Строго говоря, делать это не рекомендуется: это очень ответственная (или — для дилетанта — безответственная), сложная, для текстолога даже профессионально опасная работа. Но в одном случае я пошла на контаминацию.
Как известно, автобиографические «Записки на манжетах» Булгакова состоят из двух частей. С частью второй, где действие разворачивается в Москве в конце 1921 года, существенных текстологических проблем нет: эти главы при жизни писателя публиковались только однажды — в московском журнале «Россия», в 1923 году, рукопись их, увы, не сохранилась, и печатать приходится по единственной публикации, внимательно вычитав и по возможности освободив текст от явных и грубых опечаток.
А вот часть первая (здесь события происходят во Владикавказе, в 1920—1921 годах) сохранилась в трех очень близких одна другой и вместе с тем не совпадающих одна с другой прижизненных публикациях: большой кусок — в «Литературном приложении» к берлинской газете «Накануне» (1922); аналогичный, но с существенными отличиями — в московском альманахе «Возрождение» (1923); и несколько глав, уже опубликованных в «Накануне» и «Возрождении», но с новыми разночтениями — в газете «Бакинский рабочий» (1 января 1924 года).
Все говорило о том, что перед нами куски одного и того же текста. Только в «Накануне» больше купюр и меньше опечаток; в «Возрождении» опечаток очень много, но купюр поменьше (и это другие купюры); в «Бакинском рабочем» текст надежнее всего: по-видимому, писатель выправил его перед отсылкой в редакцию, но это совсем малая часть повести, отрывок...
Короче, я сделала контаминацию, составив один — единый — текст. Не могу сказать, что мне удалось полностью восстановить искалеченные еще в 20-е годы страницы (многие куски не сохранились.) И все-таки, полагаю, в какой-то степени я приблизилась к авторскому оригиналу. Аргументируя свое право на эти действия, в комментарии указала, что и в «Накануне», и в «Возрождение» автор, по-видимому, представил один и тот же текст — «а уж редакторские опустошения в этом тексте были произведены разные».