Выйдя к ним с такой же бумажкой, министр сказал:
«Господа!
Благодарю вас за оказанное мне доверие, которого новое лестное для меня свидетельство видел я вчера в газетах.
Искренно желаю, чтобы ваши стремления – устранить (само собой разумеется, путем строго легальным) различные касающиеся вас исключения – увенчались успехом; желаю этого, как начальник исповеданий, допускающий принцип здравой терпимости, и как юрист.
Вам известно, что я ревнитель гражданских законов, которые в течение полувека служат звеном соединения между вашей народностью и европейской цивилизацией. Духу этого кодекса[290] чужды исключительные постановления и всякая исключительность пред правом гражданским. А потому не думайте, чтобы я разделял новорожденные теории тех, которые вам подают там разные советы, ставя условием, чтобы вы перестали быть тем, чем вы, главнейшим образом, есть, то есть свернули бы с торгово-промышленного пути и, бросив соединенные с ним занятия, впряглись в плуг. Почтенно звание земледельца, и мне бы желалось, чтоб вы также приняли в нем некоторое участие. Я сам по ремеслу земледелец; но земледельцев, господа, было у нас всегда очень много, а недоставало нам постоянно так называемого
третьего, или среднего сословия, которого зародыш вложен в вас самим провидением и если не подвигается вперед, так это потому что не признан.
Приложим общие старания, чтобы этот зародыш ожил и развился»[291].
В этом – общественное ваше достоинство.
Это будет зависеть в значительной степени от вашей находчивости и проницательности; дай Бог, чтобы эти свойства, искони вас отличающие, стали нашим общим уделом!»
Речь эта, столь различная от речи министра его родному духовенству, взорвала окончательно красных ксендзов. Весьма скоро после этого, в куче всяких ругательных анонимов, приходивших ежедневно, Велепольский получил письмо, яко бы от «всего католического духовенства Польши», от 4 апреля н. с. Вот что в нем писали:
«Господин директор!
Речь ваша к представлявшемуся вам 2 сего апреля католическому духовенству повергла всех в недоумение и наполнила сердца горестью. Все католические капланы Польши находят в ней угрозу, неизвестно чем вызванную, неуважение к званию, ничем не заслуженное, и считают непременной и священной обязанностью протестовать против всего, что в ней оскорбительно для нашей совести и унизительно для нашего достоинства.
Прежде всего на этой речи лежит отпечаток необыкновенной суровости, чего-то резкого и повелительного, к чему мы не привыкли и чего нисколько не заслужили, чего в объяснениях директора с представителями других исповеданий не замечается вовсе. Далее слышались обвинения в нарушении нами установленных церковью правил, намеки на какие-то распри и столкновения с властью, которая предшествовала господину директору. Все это в речи громится страшно, и, может быть, это и так, господин директор; но эти нарушения установленных правил, это были горькие и тяжкие попытки устранить бедственные последствия тех правительственных распоряжений, коих целью была решительная деморализация и развращение нашего народа, в чем господин директор может убедиться, немного порывшись в архивах. А эти распри и столкновения – это была тридцатилетняя кровавая борьба с насилием, которое стремилось к тому, чтобы подавить в крае святую нашу веру и народность и слить нас с народом, чуждым для нас по религии, чувствам и просвещению. Такая борьба питает нашу гордость, приносит нам честь и вместе с тем укрепляет нас в твердости и выдержке до конца. Мы сомневаемся, чтобы господин директор, как поляк и как католик, ссылающийся на предков, тоже поляков и католиков, имел право порицать нас за такие действия, за такое нарушение правил и бросать в нас камнем.
Что же до того места речи, где господин директор не признает правительства в правительстве, мы его хорошо не понимаем. Значит ли это, что господин директор объявляет себя врагом тех народных самостоятельных заявлений, которые стремятся спасти нас от совершенного разложения, которые одни только ставят нас в возможность поднять и вести борьбу против всяких покушений на религию и народность нашу? Значит ли это, что господин директор, отвечая видам правительства, хотел бы преобразовать высшие духовные власти в чиновников своей канцелярии и нас в слепые орудия, покорные всемогущей воле правительства, в каком бы то ни было случае? Господин директор! Человек, бывший на вашем месте, имел касательно нас точно такие же намерения, но у него недостало смелости высказать это в лицо целому краю, в лицо всему образованному миру. Вы, господин директор, восполняете его в этом отношении и, как поляк-католик, ввиду воскресающей отчизны, ввиду невысохших еще слез, текущей крови и незакрывшихся ран, после тридцатилетней борьбы за то, что нам дороже всего на свете, – грозите нам именем правительства всемилостивейшего государя исполнить то, чего предшественник ваш не мог. Такое поведение, конечно, согласно с видами правительства, но противно священнейшим интересам нашей отчизны, а равно и старым традициям нашего исторического развития, чего неестественно господину директору не чувствовать в глубине своей души.
На этом пути господин директор встретит такое же самое сопротивление и такую же готовность нарушать установленные правила, как и его предместник. С одной стороны, выступит господин директор как потомок древней польской фамилии, как католик и поляк, защищая правительственные стремления к централизации, дающей такие благие плоды в соседнем государстве; с другой – выступит польское духовенство, с именем Божиим – и начнется стародавняя борьба, которая не прекращалась, несмотря на неравенство сил, борьба за веру, совесть, права и свободу нашего народа. Победа в руке Божией. На его милосердие смиренно уповаем».
Это было, разумеется, произведение красных; но теми же красными пущен всюду слух для придания факту большей силы, будто бы это написал Декерт с несколькими духовными высших чинов, действуя от лица всего духовенства. За границей следили за всем, что делалось в нашей Польше, и когда нужно было, подхватывали иное происшествие, сообщали ему приличное освещение, трубили и шумели, как только было можно больше и дольше. Так нашла себе ретивых комментаторов и эта история с письмом духовенства к своему новому начальнику: Львовская газета «Голос» (Glos), № 93, не долго думая, напечатала прямо, что это письмо сочинил Декерт.
Когда прочли это в Варшаве, Велепольский приказал спросить Декерта официально, что значат все эти слухи и статья «Голоса»? Декерт отвечал, что он ничего не знает и автором письма никогда не был. Его пригласили отречься печатно; он отрекся[292]. Это, конечно, послужило только к еще большему усилению всяких праздных толков.
Среди такого шума начал свою административнополитическую деятельность Велепольский. Мы далеки от того, чтобы строго судить о том или другом тогдашнем шаге нового министра, обвинять его в излишней поспешности, раздражительности или бестактности относительно того или другого лица, не то котерии. Он был, пожалуй, и раздражителен, был и бестактен вообще; но виноват ли он во всех частных своих движениях за то бурное, кипучее время, которое мы описываем, – бог знает. Если б только могли себе представить с достаточной ясностью, как все тогда неслось, кипело и клокотало, как события рябили и пестрели перед глазами, как громоздились они друг на друга, как много совершалось в каждый миг, как много нужно было ежеминутно обдумывать всяких противоречивых вопросов! Вспомним при этом условия, в каких находился тогда новый деятель, искавший чуть не квадратуры круга: этот ливень анонимных писем, исполненных угроз и ругательств[293], косые взгляды русских и поляков, общее недоверие, борьба ежедневная, ежечасная. Надо быть нечеловеком, чтобы оставаться во все это время совершенно спокойным и не делать никаких ошибок.
Министр обдумывал с разными правительственными лицами Варшавы очень важный шаг: закрытие Земледельческого общества.
Еще прежде было замечено, что это общество выходит из круга предписанной ему деятельности и решает много таких вопросов, которые до него ничуть не относятся. Комитет общества играл уже давно роль отдельной, самостоятельной власти, status in statu – больше, чем духовные, которым намекнул на это в речи своей Велепольский. Президент общества, Замойский, раздавал уже какие-то медали, как маленький наместник. С развитием революционного движения в крае развилась и самостоятельность Земледельческого общества; особенно оно шагнуло вперед на этом пути после событий 27 февраля и подачи адреса государю императору. Немного оставалось, чтобы общество перешло в настоящую революционную организацию. Само собой разумеется, что при таких условиях не скоро бы мы дождались себе помощников, которые главнейшим образом должны были выделиться из этого же Земледельческого общества. Реформы, подготовленные правительством, имели значение для страны только в нормальном ее состоянии. А теперь все выступило из берегов, и поляки всех оттенков понимали очень хорошо, что даруемые учреждения, как бы они либеральны ни были, какая бы ни произошла подтасовка при выборах в разные советы, никак не будут сейчас же тем, чем уже есть Земледельческое общество, может, не совсем любимое иными кружками, тем не менее очень сильное, главная сила. Нужно время да и время, чтобы переделать все вновь полученное так, как следует тому быть; да и переделаешь ли – еще бог весть; может быть, только даром пропадет труд и правительство выиграет. Стало быть, для достижения нашей правительственной цели необходимо было устранить одно, чтобы явилось другое. Но тут опять возникал вопрос: образуется ли через это желаемая нормальная атмосфера? Устранятся ли все препятствия? Не прибавится ли их еще более? Не дальше ли еще станут от нас массы? И без того Велепольский стоял один, на юру, и никто не протягивал ему руки на помощь; если ж общество будет закрыто – этот факт все припишут интригам министра, его личной мести. «Общество его забаллотировало, – забаллотировал же его и он! И еще как ловко!» Вот что скажут. Но, что бы ни сказали, что бы ни случилось, дела в том положении, как были, оставаться не могли. Нужно было на что-либо решиться, рискнуть. Велепольский с наместником рискнули.