Записки о польских заговорах и восстаниях 1831-1862 годов — страница 53 из 67

Герштенцвейг был других убеждений относительно того же вопроса; он находил, что «время каких бы то ни было уступок повстанцам окончательно миновало, и шалости ребят, соединившихся в иных действиях со взрослыми, перешли уже ту черту, когда на них можно смотреть как на шалости. А потому он считал необходимым: порешить с этими шалостями, не медля ни минуты, добраться до гнезда агитирующих кружков, во что бы то ни стало, хотя бы резкими мерами, напугать этим все партии, заставив их признать за правительством присущую ему силу, в которую они давно перестали верить, и под влиянием всего этого сажать чиновников на новые места, чиновников, какие были нужны, а не повстанских, дабы ничего или очень немного оставалось для последующих доделок и переделок».

Словом, он думал и говорил то же самое, что говорили многие практические люди тотчас после выстрелов Хрулева; но, опытный в жизни и службе, он не нашел удобным спорить с наместником на первых порах, а предоставил ему идти избранным путем, в той надежде, что друг его, по всем вероятностям, наткнувшись вскоре на разные рожны, вернется и сам туда, куда звали его поломавшие поболее голову над польским вопросом; или, что еще скорее, заснет, и тогда, конечно, все очутится в руках генерал-губернатора.

Наместник пошел по избранному им пути очень шибко. С первых же дней по приезде он стал сближаться с разными влиятельными лицами среднего круга, с той бюргерией, которая недавно изображала из себя народный сенат и без которой, в сущности, не могла быть сильна ни одна партия. Куда клали свои шары эти господа (бойкие чиновники, капиталисты, способные рисковать, литераторы, артисты, помещики, которые не слишком много теряют в революции), там только и оказывалась прочная победа.

До сих пор этот довольно широкий и неопределенный кружок стоял в стороне, сам по себе, очень мало участвуя в революционных затеях разных партий, не протягивая решительным образом руки никому: ни аристократии, ни красным крикунам, ни правительству. Как люди самые умные и практические, бюргеры видели, что еще нет ничего серьезного нигде; но тем не менее имели всюду агентов и зорко всматривались во все.

Ламберт знал это.

Очень скоро часть бывших народных сенаторов ресурсы проникла в Замок и стала беседовать с наместником, попросту, без затей, за чашкой чаю. К таким принадлежали, между прочим: Кронеберг, Шленкер, Халубинский, Вышинский и Стецкий.

Мало-помалу, в Замке явилась точно такая же делегация, какая в мартовские дни 1861 года заседала в ресурсе, только не имела на этот раз никакого определенного титула и ограничивалась меньшим числом членов. Ее составило ядро тогдашней Делегации, люди наиболее ворочавшие в марте всякими делами.

Роль этой новой, маленькой Делегации была совершенно та же, что и большой в марте. Она так же служила проводником иных мыслей умеренной городской партии в Замок; так же торговалась с правительством, так же «заговаривала ему зубы», объясняя всякий уличный беспорядок в возможно лучшую сторону, успокаивая русские власти и подавая им надежды, что все в самом непродолжительном времени пойдет прежним путем, тихо и мирно, лишь бы правительство выслушивало советы сторонников порядка и не предпринимало ничего резкого.

Главнейшим предметом бесед были выборы и вообще реформы, которые правительство намеревалось ввести в край. Наместник старался подготовить себе для этого в городе надлежащую, сочувственную почву, дабы не встретить затруднений в оппозиции некоторых кружков, стоявших от нас далеко. Гости его довольно долгое время не высказывались определенно, видя в предстоящих реформах род западни, расставляемой правительством всяким революционным попыткам, всему тому, что, так или иначе, не без борьбы и тяжких жертв, было завоевано краем.

Но, с другой стороны, умеренную часть населения, которой гости Замка были представителями, страшили также и успехи красных, начинавших овладевать движением. При малейшем промахе, излишнем послаблении их шалостям край мог очутиться в руках необузданного, дикого заговора, под начальством Мирославского, и еще скорее потерять все приобретенное, надолго оборвать все нити патриотических работ.

Таким образом, умеренные видели себя между двух огней и не умели покамест определить, где менее опасности, куда пристать, в чем спасение: в манифестациях ли, рука об руку с красными, в открытой ли и дерзкой борьбе с правительством, или в наружном сближении с ним и в тайной, подземной интриге, в дипломатических, тонких, почти невозможных изворотах?

Время, однако, требовало ответа. Маевский, изменивший своим окончательно, находил нужным устроить по этому поводу съезд в Варшаве, вальный сейм; ибо сеймики (как он называл съезды помещиков по разным городам и местечкам) не могли привести никак к желанной цели – разрешить вопрос «что делать?».

Но белые были везде и во всем белые, тяжелые на подъем, не способные ни к чему без сильного толчка извне. Они собирались съехаться и не съезжались. Повторилось то же самое, что было с Земледельческим обществом в начале 1861 года[351].

Мирославский следил за ходом революционных дел в нашей Польше. От него не укрылось настроение умов умеренной партии, готовой протянуть руку правительству и тем, разумеется, погубить восстание; не укрылись также и побеги некоторых агитаторов из красного лагеря в белый. Более всего жаль ему было его нестичка, Маевского, этого отчаянного парня, не боявшегося ничего на свете, неутомимого, исполненного самоотвержения, которого не охлаждали ни стены казематов, ни страх Сибири и виселицы. Чтобы воротить его и других на «путь истинный» и вместе дать заговору надлежащее направление, Мирославский тоже затеял съезд в Гамбурге Гессенском и звал туда недавнего друга и приятеля.

Этот съезд состоялся в самом начале сентября (10 или 11 по н. ст.). Отяжелевший от лет[352] и высокого чина, который носил в эмиграции с сороковых годов, Мирославский лично не поехал в Гамбург, а послал своего секретаря, Куржину, снабдив его всякими уполномочиями. Равно и Маевский, поставивший себя в фальшивое положение относительно старых друзей, также не решился отправиться на съезд, а послал туда вместо себя молодых помещиков: Иосифа Калачковского и Станислава Карского, людей особой белой партии, о которой будет сказано ниже. В ту минуту оба эти лица и поехавший с ними какой-то Семинский сливались в работах с «молодой шляхтой» и много думали о затеянной ими «организации», которую обыкновенно называли народной[353].

Они сообщили Куржине все, что знали о ходе повстанских работ в крае, и уверяли, что эти работы скоро придут к окончанию – «народная организация» охватит своей сетью всю Польшу 1772 года, и тогда правительство попалось. Затем они просили оставить инициативу действий за краем, а не за эмиграцией. Но Куржина хотел другого, а потому прибывшие на съезд в соглашение между собой войти никак не могли. Переговоры их кончились ничем. Куржина отправился обратно в Париж, а Кадачковский и прочие – в Варшаву.

Мирославский дал знать красной партии, чтобы она билась до последнего издыхания и не выпускала из рук хотя того, что приобретено, тревожа край время от времени манифестациями и напоминая этим о себе как белым, так и правительству; равно мешая, по возможности, осуществлению реформ.

Красные и без того не расставались с манифестациями. Маевский и другие, утраченные красным кружком, были кое-как заменены. Из новых агитаторов смотрел отчаяннее прочих Аполлон Корженевский, оратор и писатель, незадолго перед тем явившийся из Волыни. Он был человек не первой молодости, любил ходить в простонародном платье, в длинном белом охабне и высокой бараньей шапке.

Сначала Корженевский сошелся было с Маевским и был его усердным поклонником, но потом, увидя, что тот сближается с белыми и бывает на их сходках, бросил его и принял команду над осиротевшим кружком Новаковского, где преимущественно сочинялись самые грандиозные манифестации. Корженевский показал в этом необыкновенную изобретательность. Помощниками его были Шаховский, Сикорский, Шанявский, Целецкий, братья Франковские и тому подобные ребята, не признававшие над собой никакой власти и считавшие красный комитет вовсе не красным, а скорее белым.

Этот кружок, сам по себе, без всякого приглашения с чьей-либо стороны, счел нужным усилить манифестации тотчас по прибытии нового наместника с реформами, дать ряд таких спектаклей, которые выбили бы сразу из головы новоприезжих всякую мысль об успокоении края чем-нибудь таким, как выборы в разные советы.

Решено было возобновить молебствия за благоденствие отчизны (nabozeńshwa za pomyślnośé ojcyzny), удачно изобретенные кем-то еще в июне месяце, при Сухозанете[354], и они возобновились.

Начали механики по устройству мельниц и работники паровой мельницы на Лешне. Их приглашение «помолиться за благоденствие отчизны 5 сентября н. ст. там-то» было снабжено рисунком, изображавшим мельника, который бросает предметы своих занятий, надел конфедератку и вооружился косой. Сверху – герб Литвы и Польши, осененный терновым венком и двумя перекрещенными пальмами.

На другой день, 6 сентября н. ст., в новый 5622 год евреев, совершены ими (по внушению того же кружка) торжественные молебствия за благоденствие отчизны во всех синагогах, а в главной, Даниловичевской, пропето еврейское «Boze cos Polskę» на польском языке.

Затем последовал небольшой промежуток[355]. 16 сентября н. ст. явился скромный, без всяких рисунков, плакат обойных фабрикантов, приглашавший варшавян «помолиться за благоденствие отчизны в Свенто-Кришский костел».

В тот же день совершено подобное молебствие у Пиаров, на Свенто-Янской улице, цехом фортепьянных мастеров.

Так как в этих молебствиях не было ничего особенно возмутительного, то высшие власти смотрели на них сквозь пальцы