Сейчас, как водится, явился по этому поводу особый комитет из светских и духовных лиц, в котором очень видную роль играл купец Осип Квятковский. Принялись разрешать трудную задачу: составлять церемониал такого свойства, чтобы им удовлетворить по возможности и себя, и правительство. Само собой разумеется, что воображение составителей при всяком пункте рвалось дальше, чем позволяли обстоятельства и рисовало разные соблазнительные добавления, что иными и высказывалось тут же вслух, возбуждая общие приятные улыбки. Но в конце концов все беспокойные порывы укрощены: церемониал составлен довольно приличный. Герштенцвейг прочел его и подписал. Разные игривые добавления составители предоставляли судьбе, случаю, чьему-либо сверхштатному распоряжению, которое, вероятно, не заставит себя долго ждать.
И точно: несколькими часами позже собрался другой комитет, где именно было рассуждаемо о том, что такое прибавить к правительственному церемониалу и как распорядиться, чтобы этому никто не воспрепятствовал; и очень может быть, что некоторые лица, незадолго перед тем заседавшие в том комитете, предложили и здесь кое-какие соображения, уже позволив воображению своему разыграться вполне. Что было придумано, мы увидим ниже.
Четыре дня кряду совершались торжественные панихиды на дому архипастыря, в архиепископском палаце, на Медовой. Стечение народу было огромное.
Наступило наконец 10 октября. С самого раннего утра народные констебли, кем-то мгновенно сочиненные без спросу у правительства под командой Осипа Квятковского, Фомы Лебрюна и других более или менее известных обывателей, бегали по улицам и приказывали купцам запирать лавки, а хозяевам разных ремесленных заведений – распускать рабочих. Кто не слушался, того заставляли силой. На Огродовой улице эти констебли разбили винный погреб купца Кноля, который отказался повиноваться их приказаниям. На рынке за Железной Брамой, вследствие такого же упорства и неповиновения, разбросана и переломана констеблями деревянная посуда одного бондаря. На Сольной улице, где что-то строилось, констебли раскидали известку и мазали ею рабочих, которые не хотели разойтись по домам[380].
К трем часам пополудни все было в том виде, какой требовался для предстоящей церемонии.
Процессия тронулась из архиепископского палаца налево, улицами: Долгой, Пршеяздом, Велянской, Тлумацкой, Лешном, Римарской, Сенаторской, Вержбовой, Саксонской площадью, Краковским предместьем, мимо Замка, в Фару[381].
Впереди шли, как и при погребении пяти жертв, сироты и старцы Варшавского благотворительного общества со всеми членами этого общества. Затем следовали учебные заведения обоего пола. Реальная гимназия несла прикрепленную к палке таблицу с гербом Литвы и Польши[382]. Студенты Медико-хирургической академии несли знамя с Польским орлом и трехцветными лентами. За ними шла Художественная школа, Земледельческое училище с Маримонта; Варшавская консерватория с ее директором; разные артисты и литераторы, штат городских врачей, цехи со знаменами, которые тоже были украшены Польскими орлами и увиты трехцветными и траурными лентами братства. Члены литературной архиконфратерны. Делегация погребального комитета. Орден сестер фелицианок. Орден Варшавских сестер милосердия. Черное духовенство. Белое духовенство. Профессора Духовной академии. Капитула. Духовное лицо, исполняющее обряд погребения. Крест архиепископа, несомый одним из митрополитальных каноников. Гроб на плечах; для порядка при нем часть погребальной делегации. Терновые венцы на подушках. Две короны, польская и литовская, также на подушках; при них как бы объяснение, гербы литовский и польский, тоже на подушках. За гробом шло семейство покойного, правительственные лица и народ. Тут же следовал и катафалк.
На Банковой площади встретило процессию еврейское духовенство, имевшее также таблицу с гербом Литвы и Польши, и двинулось, согласно своим постановлениям, непосредственно за гробом. В Фару оно, конечно, не входило[383].
Граф Ламберт хотел лично присутствовать на церемонии со своим штабом и уже надел было мундир; на дворе Замка приготовлено было до пятнадцати верховых лошадей, как вдруг ему донесли об изменении программы похорон: граф снял с себя мундир, надел сюртук и сел под окошко. У других окон разместились, вооружись биноклями, Герштенцвейг, Крыжановский, Велепольский, Потапов, прибывший незадолго перед тем для преобразования варшавской полиции, и еще несколько высших военных чинов. Все окна были заняты зрителями. Когда процессия поравнялась с Замком, некоторые из упомянутых лиц молча переглянулись…
На другой день, 11 октября, отслужена торжественная панихида епископом Декертом, занявшая 3 часа времени – от 7 до 10 утра. Затем последовала «великая обедня-сумма» и заключительное молебствие, называемое «Kondukt Castrum Doloris» что заняло 2,5 часа. В половине первого пополудни совершилось положение тела в склепах митрополитальных.
В промежутке этих богослужений произнесено две проповеди: одна – епископом Платером, а другая – каноником Ржевуским, с различными патриотическими намеками и заявлениями.
Все время шел сбор денег «на дело отчизны», а разная молодежь, бродя по костелу, напоминала народу о предстоящих близких торжествах: годовщине Костюшки, 15 октября, и годовщине Понятовского, 19-го того же месяца.
В два часа пополудни помещики отправились с приехавшими крестьянами в Европейскую гостиницу, где ждал их великолепный обед на 200 кувертов. В числе угощавших суетился более всех помещик Ловичского уезда Варшавской губернии Август Завиша, брат Артура Завиши, павшего жертвой патриотического увлечения в 1833 году.
Среди обеда один почтенный крестьянин встал и сказал: «Теперь точно вы с нами в ладах, господа; но когда дойдет до чего, как бы не случилось, что в 1831 году; подбить вы нас подобьете, а потом и бросите на съедение москалям!»
Кроме этого обеда дана была в той же гостинице студентами Медико-хирургической академии и старшими учениками Реальной гимназии особая закуска вилляновским поселянам, причем известный читателям сапожник Гишпанский произнес речь, в которой убеждал присутствующих «жить с помещиками как можно согласнее и не пренебрегать обществом евреев».
В пятом часу крестьяне, разумеется сильно подгулявшие, вышли из гостиницы и, крича: «Да здравствует Варшава!», уселись в приготовленные заранее три омнибуса и несколько дрожек и отправились: часть на станцию Варшавско-Венской железной дороги, а другая (вилляновские) к Мокотовской заставе. На козлах передового омнибуса сидел крестьянин с белым знаменем, которое получили
угощаемые от помещиков за обедом. Вилляновские имели свое знамя, то самое, с которым они вошли в Варшаву, как было рассказано выше. Официальный повстанский фотограф того времени, Байер, снял весь этот поезд.
Так кончились невероятные дни 10 и 11 октября. Город опять потерял голову, как в феврале, после манифестации похорон пяти жертв. Опять партии смешались, и строго отделить, где красные и где белые, было тогда очень трудно. Выборы, конечно, были забыты. Шаховский с товарищами потирали руки. Вся масса варшавян, за самыми незначительными исключениями, думала только о том, как бы продолжить манифестации. Везде ходили по рукам печатные и письменные объявления, возвещавшие о панихиде по Костюшке на 15 октября и о каком-то стихотворении в честь этого героя, отпечатанном в типографии Польского банка. В особенности показалось много таких плакатов 13 октября.
Наместник решился положить предел беспорядкам. Он приказал вечером 13 октября н. ст. директору своей канцелярии, д. с. с. Казачковскому, изготовить все, что нужно, для объявления военного положения на другой день утром, 14 октября, и объявить его, разослав на рассвете печатные экземпляры во все дома.
Написанное еще в марте того года, военное положение было теперь немного изменено и отпечатано к утру 14-го в стольких экземплярах, сколько в Варшаве домов, кроме экземпляров для плакардирования по стенам. Каждый домохозяин получил отдельный лист и на нем расписался – мера, принятая затем, чтобы после никто из домохозяев не мог отговариваться неведением[384].
Военным положением запрещались всякие сборища, пение возмутительных гимнов, денежные сборы, распространение плакатов и т. п. Военным начальникам предоставлялось право принимать все полицейские меры, какие они признают в данном случае нужными для водворения спокойствия. Они могли запирать, когда вздумается, лавки, кофейни и прочие публичные заведения; воспрещать собрания в частных и публичных домах, производить во всякое время у жителей обыски, всех подозрительных и празднопроживающих подвергать аресту; в случае сопротивления власти – прибегать к оружию.
Сверх того, отдельным приказом полиции объявлены все шинки, баварии, сады Саксонский и Красинский закрытыми впредь до особого распоряжения. Извозчикам предписывалось останавливаться мгновенно по требованию полицейских чинов, кого бы они ни везли. Студентам запрещалось без особенной надобности выходить на улицу. Более трех человек не должны были нигде сходиться и разговаривать.
Когда все это оглашалось, войска занимали означенные в особом приказе по армии пункты, и Варшава приняла в другой раз вид осажденного города. Жители смотрели на это и как бы не верили глазам, но струсили все. День прошел мирно.
В течение его красные совещались. «Что делать? Идти дальше тем же путем или приостановиться? Шутит или не шутит правительство?» Поблажек было оказано столько, что представлялось невозможным, чтобы те же самые власти, которые были так долго терпеливы и снисходительны, вдруг за одну ночь изменились совершенно. Между тем манифестация на годовщину Костюшки так хорошо уложилась во всех головах, так дразнила разными подробностями повстанское воображение…