Записки о прошлом. 1893-1920 — страница 102 из 189

Полк мы застали на отдыхе в селе Городок. Товарищи по сотне встретили нас с братом самым радушным образом и с первого дня пригласили столоваться в сотенном собрании. В сотне к этому времени оказались все офицеры в лице поручика Р. Шенгелая, братьев князей Маршани, Ужахова, Дударова и Борова Заурбека, сына нашего вахмистра. Простояли мы в Городке около месяца, но не для отдыха, а для строевого обучения полка, которое оставляло желать лучшего. Всадники имели самое слабое представление о конном строе и путали простые построения. Весь этот месяц пришлось употребить на строевое обучение, езду, рубку и прочие премудрости. Для моих добровольцев это было как нельзя кстати, так как дало им возможность до выхода на позиции пройти более или менее военную науку. Коля начал было лениться рано вставать на учения, но это было быстро ликвидировано тем, что я просил Шенгелая принять его в свой взвод. Корнет шутить не любил со службой и сразу Николая подтянул, что мне в качестве брата, да ещё младшего, было сделать самому нелегко.

В это время на отдыхе Шенгелай продал мне своего серого текинского жеребца, который мне давно нравился. Жеребец этот в числе других был привезён в Корчевицкие казармы в подарок от текинских владетелей гвардии и принадлежал, по словам Шенгелая, в своё время великому князю Игорю Константиновичу, убитому на войне в рядах лейб-гвардии Гусарского полка. Несмотря на нарядный и даже великолепный вид, конь этот при ближайшем рассмотрении оказался к строю не пригоден из-за слабых ног, хотя для парада лучше его в полку лошади не было. Говоря прямо, Шенгелай меня на этой покупке просто надул, что, впрочем, в кавалерийской среде того времени предосудительным отнюдь не считалось, ибо каждый кавалерийский офицер был обязан понимать сам в лошадях, а купля и продажа коней было дело любительское.

Подучивши всадников строю и теории, мы опять выступили на позиции, заново обмундировавшись и экипировавшись. Экипировки этой хватало ненадолго, ввиду удивительной бесхозяйственности ингушей, или, вернее, их страсти к купле и продаже, благодаря которой они всё хорошее с себя продавали, предпочитая оставаться в каких-то лохмотьях.

Накануне выступления, когда мы уже ложились спать, на моё имя пришло предписание из штаба полка произвести дознание по поводу скоропостижной смерти одного из крестьян той деревни, где мы стояли. На место происшествия я прибыл, уже когда была тёмная ночь и моросил дождик. Труп убитого лежал в густых и высоких кустах за деревней. К счастью, никаких признаков убийства не обнаружилось, чего в полковом штабе сильно опасались. Мужик лежал босой на одну ногу, опираясь пальцами ноги на спуск винтовки, обращённой дулом ему в голову. Пуля попала в лоб и снесла ему полчерепа. Как выяснилось из следствия, покойный был болен чахоткой, а его молодая жена славилась среди соседей лёгким поведением. Для самоубийства бедный «газда» взял винтовку своего постояльца ингуша.

Поход, который нам пришлось проделать до позиций, оказался больше 70 вёрст. Подходя к вечеру второго дня к фронту, Коля и Ванька впервые услышали грохот артиллерийской канонады, которая на каждого из них произвела своё действие. Николай подбодрился и повеселел, а Ванька ещё больше согнулся в седле, на котором он и так сидел, как кот на заборе. Вообще, насколько Николай сразу вошёл в интересы и вкус кавалерийской службы, настолько Иван Васильевич чувствовал к ней страх и неприязнь.

По приходе на место в глухую, занесённую снегом деревушку, мы тотчас же должны были начать сторожевое охранение по берегу Днестра. На ночёвке Иван Васильевич явился ко мне и со слезами на глазах просил уволить его от службы, так как он боится лошадей и ещё больше «черкесов», с которыми никак не может «сродниться». В заключение он выразил настойчивое желание вернуться в Покровское, где будет ждать призыва на службу своего «года», а затем уже идти в пехоту, где он будет служить со своими русскими, а не с «окаянными черкесюками». Мне ничего не оставалось делать, как согласиться на эту просьбу и ждать удобной оказии, чтобы вернуть Ивана на родину, или, говоря языком полковых приказов, «в первобытное состояние». Этот случай представился скорее, чем я думал.

В ночь нашего первого сторожевого охранения выпал глубокий снег, хотя и заваливший деревню до самых крыш, но зато сразу превративший размокшую за осень Галицию в приличный вид. Не успел я сходить по пороше два или три раза ночью в сторожевое охранение, как совершенно неожиданно приключилась весьма серьёзная неприятность. Вернувшись в начале марта 1916 года утром из охранения, я почувствовал себя плохо и свалился. Полковой врач, «трижды контуженный в голову» доктор с неблагозвучной фамилией Жопахин, осмотрев меня, заявил категорически, что отправляет меня немедленно в госпиталь, так как осенняя контузия отразилась на сердце, и если это не ликвидировать госпитальным лечением, то я «сыграю в ящик».

Плюнув по молодости лет на докторские советы, я, поднявшись через три дня, продолжил службу, пока окончательно не слёг. Полковой адъютант светлейший князь Грузинский, заменивший уехавшего Баранова, принял во мне особенно горячее участие и целый день уговаривал подчиниться докторским советам и уехать в тыл. Зимняя кампания меня очень привлекала, было жаль бросать Колю одного в полку, но против рожна переть не приходилось. Николая угнетала наша разлука, тёмным предчувствием давила и мне сердце мысль, что я, оставив здесь брата, больше его не увижу.

Протянув ещё несколько дней, мы с Филиппом и с радостно улыбающимся Ванькой выехали в Кременец. Было тяжело прощаться с братом, которого я завёз в чужую и незнакомую среду. Долго, пока деревня не скрылась за поворотом дороги, я видел его высокую фигуру, одиноко стоявшую у последней хаты. Сознание сверлила мысль, что я его больше в жизни не увижу. С братом повторилось то же, что и семь лет тому назад с мамой. Предчувствие оправдалось: Колю я больше не увидел...

Дорога с фронта в Киев была невероятно долга и тяжела. На железной дороге чувствовалась неурядица, поезда ходили только товарные, и расписания никакого не было, отходили они по телеграмме, и никто никогда не знал об этом точно. Пришлось часами и сутками ехать на холодных площадках под снегом и ледяным ветром, питаться чем попало и когда попало, спать тревожно и урывками, то в холодном товарном вагоне, то на обледеневшей вокзальной скамейке. Однажды, усталый, измученный и больной, ожидая на какой-то степной станции ночью поезда, я силой ворвался в деревянный сарай и, несмотря на все протесты телеграфиста, который там проживал, лёг на несколько часов спать на его койке. В виде компенсации за это вторжение я забыл у него на койке револьвер, выпавший из кобуры, и когда через полчаса вернулся его разыскивать, телеграфист заявил, что он никакого револьвера и в глаза не видал.

В Киеве в лазарете нашей дивизии, который помещался на Фундуклеевской в здании коллегии Павла Галагана, пришлось провести два месяца. Здесь я впервые увидел своего командира великого князя Михаила Александровича. Это случилось на Рождество, когда великий князь только что получил назначение инспектором кавалерии и ехал с фронта в Петербург, покидая навсегда действующую армию. Попрощавшись на фронте со своей дивизией, он вместе с женой заехал в Киев проститься и с госпиталем, которым два года подряд управляла графиня Брасова. Заместительницей графини в лазарете в это время была уже княгиня Вадбольская, жена нашего бригадного, а старшим врачом − доктор Ладыженский, брат убитого полковника Татарского полка, женатого на сводной сестре моего отца − Познанской. Великий князь приехал в лазарет с женой и свитой, состоявшей из двух адъютантов: полковника Воронцова-Дашкова и прапорщика князя Вяземского. Все они обходили палаты, беседуя с больными и ранеными. Офицеров Туземной дивизии в госпитале в этот момент не было, кроме прапорщика кабардинца Туганова и меня. Остальные офицеры были серые пехотные прапоры. Малоинтеллигентные и неловкие, они совершенно терялись, когда Михаил Александрович к ним обращался, и ставили его этим в неловкое положение. На все вопросы они или молчали, или резали «никак нет» и «так точно». При таких условиях, конечно, разговор было наладить трудно. Оживился великий князь и его свита только тогда, когда дошли до койки Туганова, которого знали все в дивизии как лучшего исполнителя лезгинки. Меня князь, хотя и не знал, но, услышав фамилию, вспомнил, что я был переведён в дивизию по его приказанию. Как и Константин Константинович, он сказал, что знал и очень любил деда Евгения Львовича.

В это время великому князю Михаилу Александровичу исполнилось уже около 50 лет. Это был высокий и плечистый человек, производивший впечатление очень сильного, если бы не болезненный цвет лица вследствие язвы желудка, которой он страдал. В глаза бросались его очень длинная шея и покатые плечи. Одет он был в скромную чёрную черкеску и носил оправленное в чернь с золотом оружие, поднесённое в своё время ему дивизией. Наталья Сергеевна Брасова, жена великого князя, во всё время визита скромно стояла сзади, не вступая в разговоры. Она была стройная и красивая женщина, хотя и с сильной сединой, держалась с большим достоинством. В Туземной дивизии очень любили Михаила Александровича как офицеры, так и ещё больше всадники, за простоту, доброту и надёжную защиту. Впоследствии, во время корниловского похода на Петроград в 1917 году, всадники Туземной дивизии, несмотря на все официальные версии, шли с генералом Крымовым не для защиты Керенского и Временного правительства, а затем, чтобы «посадить на престол своего князя Михако». В Киеве, смотря в грустные и добрые глаза Михаила Александровича и слушая его тихий, задушевный голос, я понял, что этот простой и милый человек, сын великого царя, действительно заслуживал и любовь, и преданность.

Садясь в автомобиль у подъезда, великий князь был атакован двумя крохотными гимназистиками, продававшими в этот день какой-то цветок в пользу Красного Креста. Дети, конечно, и не подозревали, что генерал, давший им крупную кредитку, был братом царя. Они, спокойно стоя на подножке автомобиля, разговаривали с князем и его женой, не замечая замершего у подъезда и проглотившего язык от страха пристава.