Записки о прошлом. 1893-1920 — страница 103 из 189

В госпитале на Фундуклеевской пришлось встретиться при печальных условиях со старым товарищем. Это был привезённый из плена корнет Коренковский, наш «молодой» по Школе, с отрезанной правой ногой. Бедный парень в первые же дни своего пребывания в полку был послан со взводом в разведку, окружён немцами и ранен в атаке при попытке прорваться. Из всего взвода спасся только один взводный, который и привёз в полк известие, что корнет со всеми людьми погиб. Коренковскому был присвоен посмертный Георгиевский крест, дававшийся, как известно, легче убитым, чем живым. В плену Коренковскому отрезали по колено ногу и через год, обменяв на немецкого пленного офицера, прислали в Россию. Как ни странно, Георгиевский крест был его единственный орден, хотя и стоивший всех других вместе взятых. В госпитале он влюбился не без взаимности в одну из сестёр милосердия и впоследствии на ней женился. Отец его, полковник генерального штаба киевской крепости, и совсем ещё молодая мать часто приходили в лазарет.

В компании сестёр госпиталя мы с Тугановым и Коренковским часто ездили в санях кататься по городу. Ездили в Дарницу и в дачные места. Киев, занесённый снегом, в эту зиму был особенно прекрасен и печален. В одну из таких поездок Коренковский сделал предложение даме своего сердца и получил согласие. Возвращаясь в город перед вечером, все мы по этому случаю были «романически» настроены.

В темнеющем перламутре зимнего неба лучились первые звёзды. За переплётом садов, за сизой дымкой Владимирской горки маячила огромная вечерняя даль − богатырские просторы снежных черниговских степей. Я смотрел на город и почти физически чувствовал, что и прекрасный древний Киев, и всех нас ждёт какой-то страшный рок. Сердце давили предчувствия…

Здоровье моё не улучшалось. Сердечная болезнь хотя и ликвидировалась молодостью, но в правом лёгком, по выражению докторов, оставались следы «травмы», для ликвидации которой врачи настойчиво советовали ехать на юг. Соскучившись в холодном зимнем Киеве по югу и солнцу, я не заставил себя уговаривать, и через три дня мы с Тугановым уже сидели в скором поезде, идущем на Ростов. Туганов ехал в отпуск на Кавказ по болезни, которой в госпитале очень стыдился перед сёстрами. Лихой джигит и танцор страдал непоэтическим геморроем.

По дороге, проезжая через центральную и южную Россию, мы тревожно наблюдали уже знакомую мне по первой эвакуации картину того, как тылы переменили свою физиономию в худшую сторону. Киев, Курск, Харьков и Ростов, как и тысячи других городов и селений необъятной страны, жили в эти тяжёлые годы войны лихорадочной и непривычной для себя жизнью. Переполненные войсками, госпиталями и всевозможными тыловыми учреждениями, они представляли собой сплошной военный лагерь. Всё жило и существовало только войной и для войны. Не было в России ни одной семьи, которая так или иначе не имела бы отношения к военным событиям. Сыновья, отцы, братья на фронте связывали неразрывной связью фронт с городами и деревнями. Однако теперь, среди марширующих целыми днями по пустырям и площадям миллионов людей, одетых в серые шинели, совсем не было видно лиц солдатского вида и выправки. Это были две крайности: или бородатые пожилые мужики самого неуклюжего вида, или странно выглядевшие рядом с ними безусые восемнадцатилетние мальчишки последних призывов. Среди малорослого населения средней России этот досрочный призыв полудетей производил особенно тяжёлое впечатление. Неуклюже одетых и отупелых от свалившегося им на головы несчастья мужиков, тоскующих по своей хате, после двухмесячного обучения гнали на фронт эшелон за эшелоном. А там, на мокрых, растоптанных в болото чужих полях они без конца пополняли серые цепи и размокшие окопы, с каждым днём увеличивая сотни тысяч никому не известных, забытых могил.

По дороге на фронт мокрые, грязные, вонючие и вшивые, они, согнувшись под холщовыми мешками, битком набивали теплушки и площадки вагонов, заполняли своими безропотными спящими телами холодные вокзалы и заплёванные платформы. Неделями и месяцами терпеливо ожидая, топтались на дворах этапных комендантов. А между тем огромный человеческий резерв великой страны был так велик, что, несмотря на беспрерывный солдатский поток, катившийся из России на фронт, все города, городишки и селения России всё же были переполнены серой толпой этих мужиков в солдатских шинелях, неотличимых друг от друга.

Восемнадцать миллионов человек, впятеро больше того, что требовал фронт, было мобилизовано и бесполезно оторвано от земли и хозяйства. Эта огромная масса людей, достаточная, чтобы составить население средней европейской страны, поставленная бессмысленно под ружьё, обездоленная и обозлённая к концу войны против всех и вся, и составила неисчерпаемый источник недовольства и анархии, на котором сыграли свою каторжную игру тёмные руководители русской революции.

Первые признаки этой недалёкой уже грозы чувствовались в армии в начале 1916 года, когда я попал на юг. С фронта в это время шли неутешительные вести, война переходила в состязание на выносливость, обратившись в тяжёлую страду окопной жизни. Отступавшие армии северо-западного фронта, зарывшись в болотах Польши, замерли на одном месте и в одном положении на долгие месяцы. В Галиции шли «с переменным успехом» бои за Гнилую, Золотую и прочие Липы, и кто-то в двадцатый раз бомбардировал кого-то «в районе Залешиков». Снова и снова сдавали и брали какие-то городки и местечки, и весь мир давно свыкся с четырьмя привычными строчками телеграмм с фронта: «Наши части после упорного боя заняли предмостное укрепление». Только нудной жутью в памяти раненых офицеров, пригревшихся в лазаретах, шевелилась при этом сообщении тоскливая мысль о неизбежном возвращении к этому проклятому «предмостному укреплению», было забытому и снова разбуженному в памяти этим голосом из знакомых и жутких мест...

На бесконечных полях, в деревнях, обезлюдевших и тихих, плывущих мимо вагонных окон, война сделала заметные опустошения. На полях и огородах почти не видно мужиков, зато бабы приобрели сразу все права гражданства, перешедшие к ним вместе с мужской работой. На полях, гумнах, на телегах по дорогам − всюду бабы и дети. Зато мужской элемент в избытке представлен австрийскими военнопленными. Серо-голубые короткие шинели и несуразные круглые кепи стали обычным явлением в деревне. Дома у папы, как и в других помещичьих имениях, почти все сельскохозяйственные работы выполняли пленные. Эти австрийцы в большинстве славяне и очень быстро переходили на линию «братушек», сживаясь легко с русской деревней. Кучерами, конюхами и вообще на всех должностях, связанных с конским элементом, состояли мадьяры. Небольшие, курчавые и смуглые, они всегда смотрели злобно и исподлобья. Во всём их облике мне виделся чуждый и враждебный элемент. Таким же нелюдимым и отчуждённым был и конюх-венгр Владислав, ходивший за моими лошадьми и сёдлами в Покровском. Я всегда чувствовал его неприязненный и мрачный взгляд даже за спиной.

От Курска до Харькова тянулись занесённые снегом унылые степи вперемежку с перелесками и заросшими дубняком оврагами. Мелькали запушённые снегом крыши сёл и деревень. Промелькнул засыпанный снежными заносами Харьков, и поезд загремел железным грохотом через тёмно-синий Донец с серыми пятнами льдин. За Харьковом понемногу стала показываться мокрая, чёрная, местами ещё покрытая снегом степь. На горизонте задымили трубы шахт и на полустанках появились характерные фигуры «шахтёров». Сонные и сытые хохлы неподвижно, как идолы, сидят на чуть ползущих по распутице «дробынах», запряжённых волами. Волы, равнодушные ко всему на свете, еле ползут и каждую минуту готовы остановиться.

Чем ближе к югу, тем больше чувствуется наступление весны. Снега всё меньше, земля чернее, в воздухе заметно сыреет. Под Таганрогом − ранняя весна. Пригревает солнце, грязно-жёлтая, напоминающая помои, вода Азовского моря подступает к самому полотну дороги. Ростов нас встречает неприветливо, идёт холодный дождь, из-за Дона тянет холодным ветром. Ростов − первый город на пути, где не чувствуется война, в нём почти нет солдат и лазаретов. Город-торгаш живёт прежней жизнью, всё так же оживлена набережная, подводы с товарами по-прежнему грохочут зигзагами по кривым мостовым. В качестве «эвакуированного» я явился на этапный пункт, получил приказ отправиться на станцию Кавказскую, где имеется «распределительный пункт». Переночевав в передаточном лазарете возле вокзала в совершенном одиночестве, я наутро выехал на Кавказскую. Нездоровье, усталость и контузия давали себя чувствовать: меня охватывало временами чувство полной апатии, заставляющее ко всему относиться совершенно безразлично.

Кавказской называется только станция, примыкающий к ней хутор именуется Рамановским. На редкость глухое и скучное местечко Кубанской области. Грязь, дождь, холод и удручающее безлюдье. Ночью, лёжа в холодной зале школы, отведённой под лазарет, я, слушая унылый вой не то собак, не то волков, сам чуть не завыл от тоски. В Новороссийск поезд пришёл в двенадцатом часу ночи. Сонный писарь воинского начальника с большим трудом понял, в чём дело, и направил меня в гостиницу. Оказалось, что в 11 часов ночи в Новороссийске 1916 года было невозможно найти не спящего человека. Даже вёзший меня извозчик не подавал на козлах никаких признаков жизни. Вдоль пустынных, точно вымерших улиц не было видно ни одного огня. В гостинице, лучшей в городе, едва удалось достучаться до заспанного швейцара. На мой вопрос, есть ли свободная комната, он даже обиделся, приняв его за насмешку. Оказалось, что во всей трёхэтажной гостинице были заняты только две комнаты, да и то под канцелярию какого-то военного чина.

Утром город показался мне не намного оживлённее, чем ночью; всё та же угнетающая тишина и безлюдье. Шум от редко проезжавшей пролётки был слышен через несколько улиц. Порт стоял мёртвым и безлюдным. Госпиталь, куда я попал, переехав из гостиницы, имел совершенно нежилой вид. В «офицерской палате», которую специально для меня открыли, я оказался в гордом одиночестве. От солдатской она отличалась только тем, что была не топлена. В этом госпитале, где лежало около тридцати человек раненых, местные новороссийские дамы, умиравшие зимой от скуки, образовали «дам