Записки о прошлом. 1893-1920 — страница 111 из 189

ение.

Единственная тихая улица вдоль реки с редкими прохожими, небольшой посёлок, несколько дач и санатории производят впечатление тишины и захолустья. Да это так и есть, люди сюда приезжают или отдыхать, или умирать. Как известно, Аббас-Туман − климатическая станция для туберкулёзных больных в последнем периоде.

В канцелярии этапного коменданта, кроме крепко спящего за столом писаря, никого не было. На улице уже стояла ночь, и «линейная» лампочка больше коптила, чем освещала унылое и без того помещение. Проснувшись, писарь просмотрел мои бумаги и любезно сообщил, что если я приехал помирать, то для этого предмета существует казённый госпиталь, если же чахотки у меня нету, то мне скорее надо уезжать назад или ложиться в... сумасшедший дом.

На всю жизнь я остался благодарен этому доброму человеку, давшему мне этот умный и глубоко практический совет. Как потом выяснилось, в казённом госпитале постановка дела была такова, что кто бы в него ни попадал, рано или поздно обязательно ложился в могилу, заразившись чахоткой от находившихся здесь туберкулёзных больных, так как все без исключения больные находились здесь в совершенно невозможных санитарных и медицинских условиях.

В выборе между могилой и сумасшедшим домом я долго не колебался и выбрал последний, о чём и заявил тут же писарю. «А вы, ваше благородие... рази туда предписание имеете?» − опасливо осведомился этот добрый человек. Командировка моя в Аббас-Туман не давала никакой спецификации лазарета, и потому, обсудив препроводительную бумажку, мы решили с писарем, что я без особенного риска могу толкнуться в оба госпиталя.

«Сумасшедший дом» оказался лазаретом Красного Креста для нервных больных и помещался в двух смежных дачах. На воротах красовалась многозначительная надпись «Психиатрический госпиталь Красного Креста». Однако она меня мало пугала, так как после всего пережитого, а главное, после длиннейшего и утомительного путешествия мне в Аббас-Тумане деваться было больше некуда.

Пройдя тёмным коридором, я открыл в конце его дверь и сразу очутился в большой и светлой комнате, полной весёлых людей и смеха, − по-видимому, в столовой. Из-за стола навстречу мне поднялась полная женщина средних лет и высокий молодой человек в форме военного врача. Это были заведующая лазаретом докторша Дубрович и врач Скворцов.

− Вы к нам? − спокойно спросила дама.

− Если позволите, − нерешительно проговорил я.

− Конечно, конечно, − заговорили они оба наперерыв. − У вас есть препроводительные бумаги?

− Бумаг нет, но… есть перевязочное свидетельство и эвакуационная бумажка.

Просмотрев их, докторша повеселела и радостно улыбнулась, как человек, вышедший из затруднения. «Так вы контужены? И вероятно, в голову?» − ласково осведомилась она. Не успел я ответить, как она, схватив меня за руки, затараторила: «Не волнуйтесь, не волнуйтесь! Всё это неважно!» Добрая женщина никак не подозревала, что волноваться мне если и было из-за чего, то только из-за того, что как бы меня не вышибли из её симпатичного тёплого и светлого заведения, которое мне сразу понравилось. Решив про себя, что всеми правдами и неправдами я в нём останусь, я безропотно подчинился докторскому осмотру и отвечал утвердительно на все вопросы докторши, которая устанавливала мою ненормальность. Мои ответы удовлетворили обоих психиатров, потому что они, переглянувшись, поставили диагноз моей психической болезни и записали его в большую книгу. У меня отлегло от сердца, хотя в душе я с этого момента на всю жизнь усомнился в научной постановке вопроса о психиатрических болезнях.

После осмотра я уже на правах полноправного сумасшедшего был на славу накормлен и отведён в уютную комнату, где моментально заснул и во сне видел обступившие мою кровать сосны, которые приятными дамскими голосами уговаривали меня успокоиться.

Проснувшись, я к своему удивлению продолжал слышать слово «успокойтесь» и только через несколько минут сообразил, что это не продолжение моего сна, а действительность. Кого-то в соседней комнате взаправду просили успокоиться, а этот «кто-то» в ответ повизгивал и хрюкал. Накинув на себя халат, я только сунул было нос в соседнюю комнату, обуреваемый любопытством, как выросший, словно из земли, санитар пригласил меня к «старшему врачу». Старший врач оказался вчерашней докторшей-дамой явно еврейского происхождения, которая совместно с другим врачом меня раздела и стала подробно «исследовать», причём они совсем не обращали внимания на мои настоящие немочи, сердце и ушибленное колено, а больше интересовались рефлексами кожи и вопросом о том, бывает ли у меня меланхолия. Так как эта последняя случалась у меня всю жизнь от голоду, то я честно ответил, что да, бывает, и даже каждый день. По-видимому, это как нельзя более отвечало тому, что хотели у меня найти врачи, так как после этого записали меня на правах психического больного, которого вышибить уже было нельзя.

С этого памятного дня началась моя жизнь в Аббас-Тумане, о которой вспоминаю всегда с большим удовольствием. Отдохнуть и поправиться там можно было как нельзя лучше, а главное, что меня интересовало больше всего, кормили в лазарете на убой, что было необходимо, так как от горного воздуха аппетит здесь был прямо волчий. Приглядываясь к жизни лазарета, я постепенно выяснил, что за исключением двух-трёх настоящих «психов», живших отдельно от остальной публики, все остальные страждущие здесь были вроде меня, т.е. более или менее кривившие душой. Конечно, у всех нас после двух лет войны можно было найти при желании и рефлексы, и повышенную чувствительность кожи, и нервность, но всё это имелось и у остальных пяти или семи миллионов военных, находящихся на фронте. Что же касается признаков душевных болезней, то таковые, положа руку на сердце, изобретались неопытными в этом деле молодыми врачами, честно заблуждавшимися при добровольной и преднамеренной помощи самих «больных». Кажется мне теперь, что путал в психиатрии по неопытности один только Скворцов; что же касается Двейры Гиршевны Дубрович, то она в этом вопросе действовала сознательно и, как говорится, «с заранее обдуманным намерением». Она была революционерка, не скрывавшая своих убеждений и, несомненно, имела кое-какие партийные задания, касающиеся разложения армии. Кормили в «сумасшедшем доме» прекрасно, природа и воздух не оставляли желать лучшего, врачи и сёстры были предупредительны и позволяли больным всяческие капризы. Для того, чтобы в обращении с больными не было никакой грубости, весь персонал состоял из женщин, большинство которых были латышки, существа здоровые, как лошади, невозмутимые, как коровы, и терпеливые, как мулы.

Здоровье моё сразу пошло здесь на улучшение, чему способствовало то обстоятельство, что мы целыми днями лежали на балконе среди леса и жрали, как удавы: чудесный смолистый горный воздух нагонял нечеловеческий аппетит. В этом милом доме я провёл несколько месяцев, и время своего сумасшествия вспоминаю с удовольствием и благодарностью. Правда, было временами довольно скучновато, чувствовалось, что мы отрезаны от остального мира. Развлечения, впрочем, были, хотя и совсем буколические, как преферанс и лёгкие романы с сёстрами.

С внешней стороны об аббас-туманском психиатрическом лазарете сказать ничего, кроме хорошего, было нельзя, но зато в нём была одна внутренняя и хорошо скрытая отрицательная сторона, которую понять и оценить можно только теперь, после пережитого. Дело заключалось в том, что вдали от всякого надзора и начальства докторша Дубрович со своими двумя сёстрами и её помощник доктор Скворцов вели среди лежавших у них офицеров очень тонкую и умелую революционную пропаганду, которая не могла не действовать на офицерскую молодёжь, совершенно в те времена не искушённую в политике. Пожилой или более опытной публики среди больных умышленно или случайно не имелось. Правительственные распоряжения и война как таковая при этом явно саботировались. Врачебная комиссия, состоявшая из тех же Дубрович и Скворцова, под председательством их приятеля, ничего не понимающего в психиатрии военного врача, неизменно давала всем выходившим из их лазарета права тыловой службы, т.е. другими словами, распропагандировав офицера, снимали его с фронта. Всё это проводилось очень тонко и организованно, и официально придраться было не к чему.

Врачебный персонал обедал, ужинал и пил чай с больными за общим столом, и каждый день под умелым руководством «старшего врача» разговоры обязательно принимали политический характер. Офицерская молодёжь, сидевшая за столом, слушала, соглашалась или просто помалкивала, не возражая. В этом, к сожалению, сказывалась политическая неподготовленность офицерского корпуса к идейной защите того, чему мы все честно и по совести служили.

Теперь, уже в эмиграции, после всего пережитого, когда находятся люди, которые продолжают, как попугаи, повторять идиотскую формулу о том, что «армия должна стоять вне политики», я с ужасом думаю, что несмотря на тяжёлые уроки прошлого, за которые платится вся Россия, люди всё же ничему не научились и опять готовы повторять старые и непоправимые ошибки...

Нечего и говорить, что революционная пропаганда, которую еврейки вели среди офицеров, имела место на ещё более широких основаниях на солдатской половине. Распропагандировав солдат, комиссия после выписки не только увольняла их от строевой службы, но и прямо увольняла в чистую отставку как инвалидов. Это было тем более удобно, что постановления психиатрической комиссии не подлежали пересмотру, как это имело место в других госпиталях кавказского фронта, где комиссии работали с большой строгостью и почти никого не освобождали от фронта.

В начале октября 1916 года в лазарет к нам прибыл контуженный на фронте поручик 17-го Туркестанского стрелкового полка Ченгери с молодой женой-врачом. Он был тяжело контужен под Саракамышем в начале войны, долго лежал в госпитале и, едва оправившись, сделал предложение ухаживавшей за ним докторше. Хотя свадьба их была всего несколько месяцев тому назад, уже было видно, что семейный очаг Ченгери начинал чадить. Брак оказался неудачным. Евгения Константиновна своего молодого мужа не любила и вышла за него, сама не зная почему. Ни красоты, ни материального обес