Записки о прошлом. 1893-1920 — страница 115 из 189

− Никак нет, господин поручик! Уж дюже опасная. Я бы с роду к ей не приобык, у нас в кавалерической лучше.

− А по мне, − пробасил улыбаясь боцман, − на море легшее! На лошади-то скорича голову сломить можно.

Ранним утром после бессонной и полной тревог ночи мы входили на рейд Трапезунда. Солнце ещё не всходило, но в воздухе уже стояла тяжёлая сырая духота − предвестница удушливой дневной жары. Трапезунд − древняя колония Понтийского Тавра − живописным амфитеатром спускался к круглой, как чашка, бухте. Восточные постройки с плоскими крышами и множеством галерей громоздились одна на другую вплоть до самой вершины гор, покрытых лесом. Склоны гор, улицы и все промежутки между отдельными домами утопали в роскошной полутропической растительности, над морем то там, то здесь поднимались высокие башни минаретов. Тихая, как зеркало, бухта была пуста, только у берега виднелись полузатопленные фелюги, да посередине застыл чёрный силуэт нашего миноносца.

Простившись с любезными хозяевами, мы сошли в шлюпку, которая через пять минут выгрузила нас на деревянной пристани. Город ещё спал, и кроме солдата-часового, небрежно разгуливавшего по набережной, не было видно ни одной живой души.

− Послушай-ка, земляк! Где бы нам тут подводу для вещей достать?

Солдат, туркестанский стрелок, уже тронутый разложением революции, не отдавая нам чести, опёрся на винтовку и, сдвинув на затылок фуражку, не спеша ответил:

–На что подводу? Вы покричите бана-бака, он вам вещи и отнесёт, а подводу здеся вы навряд найдёте.

«Бана-бак» − турецкое выражение, означающее «смотри сюда» и употребляемое, когда хотят позвать кого-нибудь. Этим словом солдаты в Турции окрестили всех носильщиков-турок. На наш тройной призыв «бана-бака» из тени кипарисов, растущих вдоль улицы, вынырнули двое носильщиков, которые, быстро разобрав вещи, взвалили их на спины не хуже знаменитых тифлисских мушей, и вслед за нами стали, широко расставляя ноги в ремённых лаптях, подниматься по крутому подъёму улицы.

На первых шагах всякого вновь приехавшего в Трапезунд поражает одна его характерная особенность. Повсюду между домами, в садах, на площадях − везде, где только имеется мало-мальски свободное место, оно плотно уставлено могильными плитами, стоящими по мусульманскому обычаю стоймя и покрытыми узорными арабскими надписями. Мёртвые здесь мирно сожительствуют с живыми к общему удовольствию. На каждом шагу среди домов более или менее современной постройки виднеются развалины, а то и совсем руины из почти чёрных камней, обросших мхом и, несомненно, очень древнего происхождения.

Поднявшись в город, мы оказались на широкой и очень пыльной площади, обсаженной густыми деревьями, до невозможности засорённой бумажками и подсолнечной шелухой. На деревьях, стенах домов и просто в пыли ветер трепал белые и красные афиши и плакаты, явно революционного происхождения. Около деревянной, с унылыми голыми стенами гостиницы «банабак» сгрузил свою лошадиную кладь и получил расчёт. Гостиница оказалась хотя и принадлежащей греку хозяину, но типично турецкой постройки, с деревянным балконом вокруг всего верхнего этажа и с плоской крышей. Грек отвёл нас в огромную пустую комнату, единственной обстановкой которой был стол и шедший вокруг стены сплошной не то ларь, не то деревянный диван. Окна выходили во внутренний маленький дворик, затенённый со всех сторон кипарисами и заполненный всё теми же надгробными плитами.

Напившись чаю и помывшись, мы вышли в город, но осмотреть его не пришлось, так как у этапного коменданта, к которому мы зашли, писарь сообщил, что автомобиль в Сюрменэ уходит через час. Из Трапезунда каждому из нас предстоял отдельный путь в разные стороны. Ченгери должен был ехать к месту своей службы по береговому шоссе, а я через горный перевал в Байбурт. Разлука наша была более чем своевременна, наши отношения становились с каждым днём всё тяжелее, и мы почти не разговаривали друг с другом. У него, хотя и с некоторым запозданием, начинало проявляться ко мне враждебное чувство. Сам я не чувствовал к Ченгери ни злобы, ни неприязни, как совершенно не считал себя перед ним и в чём-либо виноватым. Разлука наша поэтому была более чем прохладной.

Оставшись один в Трапезунде, я скоро убедился, что выбраться из него было не так легко. Сообщение с Байбуртом поддерживалось исключительно военными транспортами, перевозившими снабжение на молоканских арбах от этапа до этапа, когда же должен был отсюда отбыть очередной транспорт, было неизвестно. От нечего делать я занялся изучением города, тем более, что в Азиатскую Турцию попал впервые, и эта страна меня очень интересовала.

Надо отдать справедливость Трапезунду, в довоенное время, не будучи разорён и заплёван революционной солдатчиной, он представлял собой очень живописный, в чисто восточном вкусе город. Разделённый глубоким скалистым ущельем и рекой на две части, он стоит на горном плоскогорье среди богатой растительности. Чинары, платаны и тополя, представляющие обычную флору Закавказья, здесь уступают кипарисам − характерному дереву Азиатской Турции. Бывший до войны крупным торговым центром турецкого побережья, Трапезунд хорошо населён и даже теперь, после всех опустошений войны, кипел торговой деятельностью. Представителями торгового класса в нём были поголовно греки, сохранившиеся в городе в большом количестве, чего нельзя сказать о более глубокой малоазиатской провинции, где война почти уничтожила греческое население, политически ненадёжное с точки зрения турецких властей.

Гуляя вечером по городу, когда жара сменилась относительной прохладой, я видел, что бесчисленные кофейни и харчевни Трапезунда были переполнены смешанной публикой, т.е. русским военным элементом и туземными жителями. В городе стоял штаб Кавказского корпуса и многочисленные тыловые учреждения. Целые тучи мальчишек-турчат чистильщиков сапог отравляли всякое существование; они не только на каждом шагу предлагали свои услуги, не считаясь с состоянием ваших сапог, но преследовали вероятных клиентов толпами, ловили их за ноги, ложились поперёк дороги, пока не добивались своего. Через десять шагов повторялось то же самое, и так без конца и отдыха.

К вечеру на площади в тучах пыли состоялся солдатский митинг. Из окна гостиницы была видна между деревьями серая толпа, над которой развевались красные знамёна. Филипп, ходивший туда из любопытства, с презрительной улыбкой рассказал, что оратели здесь говорят то же самое, что в Тифлисе и Батуме, «товарищи по своей темноте кричат, а что правильно − сами не знают». После всего виденного и слышанного с начала революции он составил себе мнение, что «всё это не дело, а одна глупость и горланство». Пока что старый закал гвардейского солдата и сектанта не позволяли Филиппу поддаться революционной заразе, и он к новым порядкам относился с явным осуждением.

Жара, давившая город весь день, к ночи превратилась в тяжёлую сырую духоту, которая не позволяла заснуть. Выйдя из душной, звенящей комарами комнаты около полуночи в город, я был поражён невероятным количеством огромных жирных крыс, отправлявших все свои жизненные надобности прямо на улицах и в садах, не обращая внимания на людей. Крысы в Трапезунде являлись рассадником и распространителем чумы, свирепствовавшей в городе в течение 1916-17 годов. Чумной госпиталь, которым заведовали два брата доктора из жидов, был при этом чистой фикцией. Противочумных прививок не было, и вся борьба с эпидемией сводилась к тому, что больных и мёртвых санитары, одетые в просмолённые балахоны, каждое утро железными крючьями стаскивали в фургоны, из которых затем сваливали в заранее приготовленные ямы и сейчас же заливали извёсткой, не дожидаясь того, чтобы умирающие окончательно расстались с жизнью. Чумные крысы, с которыми начальство безуспешно старалось бороться, слонялись стаями по улицам и, издыхая, валялись в корчах повсюду. Толстые распухшие крысы, с налитыми кровью глазами были под ногами, на тротуарах, по карнизам и уступам, на могилах. Это апокалиптическое зрелище, надо признаться, было на редкость отвратительно.

Утром после проведённой без сна в кофейне ночи я встретил знакомого по Аббас-Туману прапорщика Гриневича, маленького полячка, претендовавшего без особенного успеха быть графом. Он служил здесь в автомобильной роте. С ним и его товарищами офицерами мы покатались по окрестностям и купались в порту. Автомобилисты считали, что война окончена, так как солдатская масса совершенно разложилась под влиянием революционной пропаганды, и на фронт никто больше идти не желает, несмотря на многочисленные митинги, на которых начальство пытается уговорить солдат продолжать войну. Солдатня поголовно исходит миролюбием и желает возвращения домой, причём тяга эта настолько сильна, что властям с нею уже не справиться. В гарнизонном собрании, куда я ходил обедать, пришлось убедиться, что разложение, к сожалению, коснулось не одних только солдат. Руководящую роль здесь захватили прапорщики военного времени, с огромными красными бантами на груди, демонстративно хамского вида, братающиеся с «товарищами солдатами». В собрании они громогласно и много говорили о завоеваниях революции и вели себя очень нагло в отношении старших офицеров. Кадрового офицерства почти не видно, оно умышленно держится в тени, отстранившись от всякой активной роли. Боевых офицеров также совсем не видно, по-видимому, они предпочитают фронт. Возможно, большинство офицеров в Трапезунде − представители разных тыловых и штабных учреждений. Особенно отвратительное впечатление производил малокультурный и полупьяный прапор, начинённый митинговой премудростью, пристававший ко всем в собрании. Больше всего от его наглости страдал пожилой капитан, которого этот хам во всеуслышание назвал «жандармом и врагом революции». Бедный капитан предпочитал не возражать и покинул незаметно собрание. На улице я видел этого наглого прапора в компании распоясанных солдат, с которыми, обнявшись, он горланил песни. Нудное моё пребывание в революционном Трапезунде окончилось только на пятый день. Когда утренний туман ещё скрывал верхушки гор, мы с Филиппом, сидя на молоканской арбе, покидали опоганенный и провонявший войной и революцией город.