х плечах убитых нами скотов, не только вовсе не имели утомлённого вида, но накормленные обедом и довольные, принялись за весёлую игру и беготню по двору.
При свете костров охотники столпились живописными группами вокруг убитых зверей, разглядывая их и делясь впечатлениями. Дикие свиньи, длиннорылые с длинной щетиной на спине и высокие на ногах, не производили на солдат впечатления, так как многие туркестанцы охотились на них и дома. Зато убитый медведь привлекал всеобщее внимание. К нашему приходу на дворе был уже готов приготовленный кашеварами обед. Для офицеров был устроен походный стол из досок и бочонков на свежем воздухе. Полковник в «холостом дезабилье», т.е., попросту говоря, в одной рубашке и подштанниках, председательствовал не только по праву старшего, но и как лучше всех умевший выпить и закусить. Он оказался очень милым хозяином и собутыльником. После нескольких тостов за успехи на охоте разведённым спиртом его здоровенный бас заглушил все голоса, тучная фигура заслонила соседей, а обширное чрево не знало конца аппетиту и выпивке. Этот весёлый ужин после удачной охоты заставил нас всех на время забыть и фронт, и революцию, и неясное будущее, которое нас всех ожидало.
После ужина при свете костров турок-охотник освежевал дичь. Медвежья туша, после того, как с неё сняли шкуру, производила впечатление человеческого трупа. Поражали огромные мускулы передних лап и точно женская грудь. Пулевых ранений на теле медведя нашли два и оба смертельные: одна в грудь, другая в позвоночник. Пуля, попавшая в грудь, разорвавшись, произвела чудовищные разрушения: оба легких и сердце представляли собой порванные в мелкие клочья ошмётки. Медведь, конечно, был убит на месте, и с обрыва упал уже только его труп. Шкуру для просушки повесили на ворота этапного двора, приколотив передними лапами к дереву. К утру она, вытянувшись от собственной тяжести, достигла сажени. По приговору суда, состоявшего из меня и двух старших офицеров под председательством полковника, медведь был признан трофеем поручика Чаплыгина, так как он стрелял со своего «номера», адъютант же бросил своё место и пришёл к нему в гости.
Ночью, потревоженные охотой, горы угостили нас концертом. Едва только зашло солнце, как из всех ущелий начался концерт взволнованных событиями шакалов. Сотни голосов плакали по-детски и рыдали вперемежку с дикими воплями погибших без покаяния душ. Изредка недовольные медвежьи голоса покрывали густым басом эту собачью свадьбу. К полночи, едва стали затихать шакалы, загудел богатырский рог. Я уже слышал его однажды на Кавказе и потому смог объяснить повскакавшим с постелей офицерам, что это ревел олень. Был конец сентября − сезон оленьего гона. Заинтересованная этими необычайными звуками публика, забыв о сне, вышла на балкон. Олень постепенно вошёл во вкус и ревел теперь всё слышнее и шире; звуки его голоса подхватывались в несколько приёмов эхом ущелий. В холодном редком воздухе горного леса раскаты этого волшебного рога достигали по временам силы грома. В нём тяжёлое густое мычание быка смешивалось с грозным рёвом дикого зверя.
Не успели стихнуть раскаты этого рёва, как с другой стороны из какой-то жуткой пропасти ему ответил другой такой же бешеный и громовой. К двум голосам скоро присоединился и третий, на этот раз из уже чисто сказочной дали.
Всю ночь до рассвета продолжался олений концерт, все давно спали, и только мы вдвоём с Чаплыгиным молча сидели на деревянных перилах, захваченные этими волшебными звуками. Уже когда утренний туман скрыл от нас серой пеленой ночную панораму гор, Чаплыгин бросил докуренную папиросу и встал. «Никогда не забуду эту охоту и эту ночь, − сказал он взволнованным голосом, пожимая мне руку, − спасибо вам за это!..» Вспоминать эту ночь бедному поручику пришлось недолго, через месяц его убили на фронте.
Утром туши зверей разделали, посолили и с взводом солдат отправили прямо через горы в полк. После их отъезда, распрощавшись с мухтарами и этапным комендантом, мы двинулись дальше к морю. Шоссе, спускавшееся теперь бесконечными зигзагами с гор, находилось в ремонте. Чины Земгора предводительствовали целой оравой турок, взрывали скалы. На нашу просьбу подождать со взрывами, пока спустимся, земгусары гордо отвечали, что ждать не могут, потому что имеют «стратегическое задание», мы же можем, если хотим, спускаться вниз на свой страх и риск, так как они не ручаются, что после взрыва камни не обрушатся на наши головы. Полковник и пехотные офицеры отнеслись к этому равнодушно, а я, будучи верхом на горячей лошади, пугавшейся собственной тени, вышел из себя и выругал земского чина по матери. Месть за это не замедлила последовать. Едва мы спустились на три или четыре зигзага, как над головой грохнул взрыв, и с горы к нам на головы посыпались камни и земля. Лошадь моя встала на дыбы и повернулась вокруг себя, чуть не сбросив меня в пропасть. Доведённый до бешенства такой подлостью со стороны земского чина, я выхватил револьвер и разрядил всю обойму маузера по направлению смотревших на нас сверху рабочих. Красные фески метнулись врассыпную, побросав работу, и дальнейший путь мы совершили без всяких сюрпризов. Оказалось, что работу можно было прекратить, пока мы спускались, и стратегия от этого не пострадала. Полковник на такие мои резкие поступки только покачал головой, но промолчал. Революционное время приучило его ничему не удивляться, а решительные люди в то время были в моде.
На последнем этапе перед Офом мы сделали днёвку, собираясь на другое утро организовать здесь новую облаву. Грузин комендант этапа после обеда пригласил меня на рыбную ловлю, которая здесь производилась динамитом. На этапе стояла для работ на шоссе военно-дорожная команда, начальник которой имел с собой запас динамита. Кусок его с капсюлем и зажжённым бикфордовым шнуром бросали где-нибудь под обрыв горной реки и ждали результатов. Пока горел шнур, из воды поднимался тонкой струйкой в воздух дымок. Взрыв поднимал вверх столб воды, ила и камней, после чего нам оставалось только вылавливать из воды убитую и оглушенную сотрясением форель, всплывавшую на поверхность. За час такой ловли мы наловили к завтраку штук двадцать крупной форели. В горных речках она, в отличие от морской, не в синих, а в красных точках и много вкуснее.
К сожалению, этой рыбной ловлей закончились наши охоты в горах Понтийского Тавра, так как вечером из Байбурта полковник получил телеграмму, вызывающую его немедленно в полк по важному делу. Пришлось отставить приготовления к завтрашней охоте и спешно двинуться в ту же ночь обратно.
В Байбурте нас застали большие события. На двери исполнительного комитета была вывешена известная телеграмма Керенского, начинавшаяся словами: «Товарищи солдаты, Верховный главнокомандующий генерал Корнилов…» В далёкой России начиналась гражданская война, здесь же солдаты ходили хмурые и, ничего не понимая в происходивших событиях, ждали разъяснений от растерявшегося начальства. Приготовление к выборам в Учредительное собрание я застал в полном ходу. Мне, как делегату округа и члену исполнительного комитета, было по этому случаю поручено съездить в Трапезунд за избирательными бюллетенями. Этой поездкой я хотел воспользоваться также, чтобы достать перед выборами какой-нибудь агитационной литературы против крайностей и стадного голосования за социалистические партии в Учредительное собрание.
Не буду описывать дорогу в Трапезунд, которая была повторением уже описанного путешествия. Из Трапезунда в Батум я опять, как говорят моряки, «шёл на миноносце». В Батуме, кроме командировки, была у меня и другая цель, сердечного характера. Из писем Жени я знал, что она с мужем в Батуме и ждёт меня туда, чтобы так или иначе разрешить вопрос о разрыве с Ченгери. Встретившись с Женей и проведя с ней неделю в Батуме, я понял, что наше взаимное чувство не только не погасло, но увеличилось от разлуки и упрочилось. Ченгери смотрел мрачно, однако встречался со мной ежедневно, вероятно, предпочитая, чтобы я виделся с его женой у него на глазах, чем втайне. Мне он казался нелепым и жалким человеком.
В Батуме я побывал в местном комитете кадетской партии, где молодые люди снабдили меня соответствующей литературой для выборной кампании. На Кавказском фронте кадеты шли в бюллетене под № 1 и были единственной не социалистической партией, к которым у меня было чисто физическое отталкивание. Приходилось из всех зол выбирать наименьшее и голосовать за кадет, во главе которых тогда шли Набоков и Милюков.
Перед своим отъездом в Байбурт я в разговоре с Женей поднял вопрос о дальнейшем, находя настоящее наше положение совершенно неприемлемым для обеих сторон. Она отвечала, что готова оставить мужа и согласна стать моей женой. Очень хотелось мне этому верить, но уехал я из Батума всё же без особой веры в окончательность её решения. Судьба, однако, решила иначе.
В этот свой приезд в Батум я имел время и возможности его хорошо осмотреть и познакомиться. Город живописно, если смотреть с моря, рисуется на зелёном фоне невысоких гор. Выглядит он, как и все приморские города, довольно интернационально. Как все жители восточных портов, население его имеет общелевантийский вид. Все похожи друг на друга и с первого взгляда по их лицам даже и не разберёшь, где, собственно, находишься – в Бейруте, Бриддизи или в Батуме. Грек здесь похож на итальянца, армянин на турка, сириец на египтянина. Две-три мечети, как и два-три христианских храма в Батуме, незаметно тонут в общем пейзаже портового города, не придавая ему ни русского, ни восточного характера. Полукруглая каменная дамба порта, чёрные лапы каменных пристаней протягиваются от города к порту. Этот последний мёртв и безлюден ещё больше, чем в первый мой приезд сюда. Полдюжины миноносцев, низко чернеющих трубами у самого берега, да два пассажирских парохода, где помещаются на мёртвом якоре морские учреждения, вот и всё. На всём видимом просторе моря ни одного паруса, ни одной лодки...
Единственная достопримечательность города – это его обсаженные пальмами улицы, что придает Батуму совсем тропический вид. В конце длинного бульвара