ервых числах декабря. Окружного управления уже фактически не существовало: Лопухин уехал в Тифлис и в Байбурте, кроме меня, оставались только несколько человек маленьких чиновников, вся деятельность которых сводилась к выписке самим себе ежемесячного жалования.
Безошибочное чутьё надвигающейся опасности, которое не раз сослужило мне в жизни службу, начинало мне властно подсказывать, что в Байбурте мы не должны больше терять времени. Ни отставок, ни отпусков больше не было, каждый, как умел и как мог, устраивал свою дальнейшую судьбу...
Морозным декабрьским утром в глубине огромного молоканского фургона, утонув в груде ковров и подушек, мы покинули навсегда занесённый снегом Байбурт, в котором мне пришлось провести 10 памятных месяцев. Не успел город скрыться за поворотом дороги, как перед нами потянулось на многие сотни вёрст, через долины и ущелья, среди оснеженных белых гор эрзерумское шоссе. Далёкий и трудный путь предстояло нам сделать на колёсах и по глубокому снегу через два заоблачных перевала.
Дорога, по которой отступала с фронта вот уже два месяца Кавказская армия через Байбурт на Эрзерум к Саракамышу и дальше в русские пределы, представляла собой в декабре 1917 года ту же картину, как и Смоленская дорога при отступлении Наполеона из Москвы. На изрытом колёсами, засорённом навозом и сеном снежном шоссе в живописном беспорядке валялись поломанные двуколки, фургоны и телеги, окаменелые на морозе, промёрзшие насквозь оскаленные и раскоряченные трупы мулов, клочья рогож, щепки, ящики, пепел костров по краям дорог. И над всем этим спокойное серое небо в рамке сверкающих на солнце снежных гор. Закутанные в шубы и меховые полости, мы поначалу чувствовали себя спокойно и удобно. Это блаженное состояние, к сожалению, продолжалось недолго, а именно, всего лишь до первого этапа, где мы заночевали.
На дворе горели костры и толпились вооружённые солдаты и подводчики, смотревшие на нас и наш багаж с нескрываемой враждебностью. Ночью в глубине тёмного и полного таинственных закоулков этапа я наглухо запер и забаррикадировал нашу дверь. Эта предосторожность оказалась далеко не лишней, так как за ночь несколько раз кто-то подходил к ней и пытался открыть, но всякий раз, когда я громко предупреждал, что буду стрелять, таинственные посетители нас оставляли в покое.
Перегон за этим этапом был началом наших дорожных испытаний. Здесь начинался подъём, идущий к перевалу, и лошади, выбиваясь из сил, едва тащили тяжелогружёный фургон, поминутно оскальзываясь нековаными копытами на обледенелой дороге, останавливаясь каждые полчаса с дрожащими от усталости ногами. А такого пути нам между тем предстояло сделать больше 300 вёрст.
К полудню, не успели мы сделать и трети пути, как обнаружилась новая беда: нестерпимый блеск снега под солнцем в разреженном горном воздухе настолько резал глаза, что буквально слепил людей и лошадей. Наш возчик, карский армянин Саркис, как и все армяне, оказался никуда не годным кучером и со своими лошадьми обращался вопреки всем законам логики и здравого смысла. Когда несчастные коняги останавливались, выбившись из сил, чтобы перевести дух, открыв рты и тяжело вздымая худыми рёбрами, Саркис слезал не спеша на дорогу и, став перед лошадиными мордами, начинал их пороть по головам. Для чего он это делал и чем при этом руководствовался – была его тайна. Утомившись, он вынимал кисет и начинал крутить самокрутку. Так проходило минут десять и полчаса.
–Саркис!.. – терял я, наконец, терпение, – почему мы стоим?
– Ничиго не могу поделатъ, дарагой... сам видишь, лошади нэ идёт. Бью его, как собаку, а она только головам критит!..
– Да подгоняй их сзади, зачем же ты их по морде бьёшь?
– Ц-ц-ц!, – чмокает Саркис, – это тебе не русская лошадь, она так не понимает...
Глухой ночью, спускаясь с первого перевала, воз наш застрял в глубоком снегу и совсем остановился. Кругом, по слухам, было много волков, и я приготовил винтовки, чтобы в случае их нападения дать сражение, но всё обошлось благополучно, и часам к десяти утра нас подобрал проезжавший военный грузовик, доставивший в Эрзерум. По дороге в горах мы встречали на шоссе горных куропаток, любопытных птиц вроде небольших курочек с характерным оперением на лапках, напоминающим штанишки. Пару из них я застрелил.
Эрзерум зимой 1917 год был грязен и отвратителен. В нём свирепствовали в это время холера и тиф, улицы были полны замёрзшей грязью, развалинами и переполнены пьяной и растерзанной солдатнёй, потерявшей всякий человеческий вид и облик.
Перед рассветом под окнами этапного помещения, где мы ночевали, бацнул выстрел, все повскакали, хватаясь за оружие. За окнами сыпала и горела перестрелка. Прогремела несущаяся в карьер по обледенелой мостовой двуколка. Кто-то заливисто и испуганно простуженным басом орал: «В ружьё, в ружьё!.. вашу мать!..»
Стрельба так же неожиданно стихла, как и началась. Утром стало известно, что солдаты нападали на вещевой склад и были отбиты караульными. Кто они были, никто не доискивался и не интересовался.
Часам к двенадцати дня мы с женой вышли в город, перепадавший снежок крыл небо тусклой унылой поволокой. Тяжёлая холодная дрёма стояла над горными заснеженными пустынями кругом и мрачным разрушенным городом, затаившимся по-звериному. Проходя по площади, мы услышали винтовочный выстрел, на звук которого бросилось несколько солдат. За углом угрюмо и молча стояла группа лохматых и распоясанных «товарищей». У их ног на обледенелой мостовой поперек узкой улочки навзничь лежал труп только что убитого старого турка с седой бородой в грязноватой размотавшейся чалме. Из головы его, перемешавшись с мозгами, расплывалась брызнувшая на аршин в сторону лужа крови. Мимо, не глядя на убитого и солдат, торопливо проходили офицеры, чиновники и сёстры. Никто никого ни о чём не спрашивал, никто не интересовался только что совершившимся убийством. Всё было понятно и без слов...
Путь между Эрзерумом и Саракамышем, исторический путь переселения народов, был не только ареной недавних боёв, но и местом прежних русско-турецких кампаний; по нему когда-то проезжал и его описывал Пушкин. Древний Кипрекейский мост, перекинутый арками через Чорох, помнил Александра Македонского, которому предание приписывает его постройку. В одном селении мы проехали, не останавливаясь, через бушующую толпу солдат, окружившую прижатого ими к стене сарая пожилого полковника, который что-то кричал срывающимся голосом.
«Туркестанцы, – не повёртывая к нам головы, пояснил шофёр, – бросили, сукины сыны, фронт и вот теперь тут третий день митингуют». Полугрузовичок наш нёсся птицей, и не успели мы опомниться, как оказались на Зивинском перевале, знаменитом в истории всех войн между Россией и Турцией. По дороге радиатором автомобиля мы несколько раз разгоняли неохотно снимавшиеся с места стаи куропаток, угнездившихся от холоду на самой дороге. Милые кургузые птички в забавных панталончиках. Голая, унылая, без всяких признаков растительности снежная пустыня тянулась до самого Саракамыша, и мы радостно вздохнули, когда вдали показались зелёные от еловых лесов горы Саракамыша.
Уже стемнело, когда мы въехали в город. Огромное зловещее зарево многочисленных костров трепетало над городом, кругом стоял гул и крики многотысячных солдатских скопищ, расположившихся разбойным табором вокруг железнодорожной станции. Здесь в течение уже многих недель бросившая фронт солдатня жила в ожидании поездов в Россию, заполонив город и образовав пробку на железной дороге. Первые эшелоны, прибывшие с фронта в Саракамыш с оружием в руках, силой захватили и угнали в Россию все имевшиеся налицо железнодорожные составы Закавказья. Под угрозой самосуда и расстрела на месте, одуревшие от бессонницы и насмерть запуганные машинисты принуждены были вести эти составы по требованию своих вооружённых пассажиров вопреки всем расписаниям, куда им только было угодно.
Для прибывших во вторую очередь с фронта полков Туркестанского и Кавказского корпусов подвижного состава больше не было, и город сразу попал в полную власть потерявшей всякое человеческое лицо, голодной, замерзшей и озверелой солдатчины. Не хватало ни квартир, ни провианта, поезда больше не приходили. Ночью Саракамыш принимал зловещий вид захваченного и разграбленного ордами Тамерлана селения, чему способствовало множество костров, горевших на всех улицах и площадях. Власти в городе не было никакой, офицеры или бежали, или скрывались переодетыми. В комендантском управлении под охраной пулемётов день и ночь заседал большевистский ревком, «явочным порядком» объявивший себя хозяином Саракамыша. На вокзале, где вповалку прямо на полу и перронах лежали и спали тысячи людей в солдатских шинелях, зло огрызавшихся друг на друга, на наших глазах толпа без всякого видимого повода убила самосудом двух человек, про которых кто-то крикнул сдуру, что они карманные воры. Удивляться здесь ничему не приходилось, по диким мордам, потерявшим всякий человеческий вид, было видно, что с минуты на минуту надо ожидать общей бессмысленной свалки и резни...
У жены в Саракамыше были знакомства среди медицинского персонала, и она, беспокоясь за мою безопасность, решила не мытьём, так катаньем приютиться на ночь в местном психиатрическом лазарете, где старший врач был наш общий знакомый по Аббас-Туману. Выбравшись благополучно с вокзала, мы наняли подводу и отправились на поиски сумасшедшего дома, который не раз уже выручал меня из трудных положений. Вдоль дороги потянулись остатки пожарищ, обугленные телеграфные столбы, дымящиеся кучи мусора. Дальше шоссе было изрыто снарядами, заборы повалены и разбиты, на телеграфных столбах обрывки проволоки, мостовая усыпана битыми стёклами, посредине улицы лежала лошадь с высоко задранной закаменевшей ногой. Повсюду на улицах попадались солдаты в расстёгнутых шинелях без хлястиков, с заломленными на затылок картузами и папахами, с винтовками, перекинутыми через плечо. С треском из-за угла, перепугав лошадей, вырвалась мотоциклетка, от которой с проклятьями отскакивали в сторону прохожие... На площади, на перекладине телеграфного столба, высоко над землёй покручивался чей-то труп в одном белье. Мы проехали низкий кам