Записки о прошлом. 1893-1920 — страница 147 из 189

1919 года. Возвращение домой. Тиф и нападение "зелёных" на Геленджик. Новороссийская агония. Отъезд за границу.

Не успел наш поезд тронуться от Харцыска, провожаемый молчаливым лейтенантом, взявшим в последнюю минуту под козырёк, как весь наш вагон превратился в сплошную швальню. Все пассажиры с лихорадочной быстротой извлекли из разных потаённых мест свои потемневшие от времени и невзгод боевые погоны и начали их пришивать на кителя и гимнастёрки. Сколько пар их за этот перегон между двумя станциями пришила моя плачущая от радости Женя, знает лишь она одна.

Маленькая степная станция на границе Донской области было первое место, где мы после двух лет революции увидели вместо опостылевшей красной тряпки трёхцветный флаг России. Чистенькая платформа была почти пуста, но зато посередине её, как символ твёрдой власти и порядка, высился величественный жандарм с аксельбантами и с пушистыми старорежимными усами. Этот жандарм как-то особенно успокоительно подействовал на моё сознание, как вещественное доказательство того, что на этом рубеже кончается царство разнузданного хама, втоптавшего в кровавую грязь и заплевавшего семечками великую страну.

Маленькие трёхцветные ленточки, нашитые на рукавах у военных, здесь волновали нас до слёз, как символ рыцарского ордена − борьбы за всё святое, к которому мы стремились так долго присоединиться и наконец достигли этой цели.

Новочеркасск, в который мы приехали тихим летним вечером, мало чем напоминал политический и военный центр нового государственного формирования. Как и прежде, в мирные дни, он напоминал собой глухую провинцию пыльными улицами, тенистыми бульварами и скромным «дворцом» своих атаманов. Холмы, на которых стоял город, заставляли почти все улицы Новочеркасска то карабкаться, то спускаться вкривь и вкось. От вокзала к центру города шла крутая улица, в центре которой стоял памятник Бакланову: на скале накинутая бурка и на ней казачья папаха с булавой. За памятником открывалась пустынная площадь и кафедральный собор. Около него шёл крутой спуск к Дону, с которого вдаль на огромное расстояние виднелись бескрайние, как море, степи. Зелёные задонские степи были видны из столицы Дона в любом пункте города, по крайней мере, в какой бы части его я ни находился, всегда над крышами домов в синеватой дымке степных горизонтов виднелись дымки далёких станиц.

До выяснения нашего дальнейшего направления мы с женой поселились в предместье города у железнодорожного полотна. Как оказалось, предместье это было населено так называемыми иногородними, т.е. не казаками, а пришлыми из России новосёлами. Во время большевизма эти иногородние поголовно примкнули к большевикам, и потому теперь у казаков были в сильном и законном подозрении.

Большевизм неказачьего населения Донской области объяснялся тем, что не принадлежащие к казачьему сословию иногородние не имели гражданских прав и в судьбах области поэтому не принимали до революции никакого участия. Казаки презирали «мужиков», считая себя высшим сословием и хозяевами Дона, на землях которого поселились эти незваные и непрошенные гости. Неказачье население области, со своей стороны, ненавидело казачью заносчивость и считало себя обойдённым правами и законом.

Немудрено поэтому, что как только большевизм докатился до казачьих областей, всё иногороднее население, жившее в вечной обиде, бесправное и оскорбляемое, почти поголовно пошло в Красную армию. Само собой разумеется, что при этом были сведены старые счёты и отомщены прежние обиды. Казакам в этот период, в свою очередь, пришлось туго от неожиданно попавших к власти иногородних. Всё это, конечно, выкопало ещё большую пропасть между теми и другими, и к моменту освобождения Дона и Кубани от большевизма Добровольческая армия столкнулась с уже установившимся фактом того, что большевистским элементом как на Дону, так и на Кубани является поголовно русское неказачье население. Революция посеяла в казачьих областях семена национальной розни между казаками и «русскими», растила и холила их, и семена эти гнали богатые всходы. Много в степях пролилось из-за этого крови и мужицкой, и казачьей. Во время Добровольческой армии положение ещё больше обострилось, ибо в отместку за большевизм всё более тяжёлые повинности по развёрстке и реквизициям станичные власти накладывали на иногородних. В конечном итоге всё это послужило одной из главных причин почти полного истребления казачества в Советской России. К концу Гражданской войны казаки окончательно отделили себя от «вонючей Руси», перенеся свою неприязнь с иногородних на всю неказачью Россию.

Впоследствии, уже находясь в рядах добровольцев, я порой диву давался, до каких геркулесовых столбов нелепости мог доходить этот «станичный шовинизм». Взять хотя бы того же бравого и усатого генерала Мамонтова, рейд которого по тылам Красной армии заслуживает войти в военную историю, но уж никак не заслуживают того же его несравнимые телеграммы, посланные им из рейда донскому правительству. «Везу донской казне 90 миллионов, а донскому митрополиту утварь с 40 церквей». Чьё же это иностранное государство грабил и чьи иноверческие церкви разорял этот донской вояка? Этот вопрос и в голову не приходил Мамонтову. Здесь, как на ладони, вся казачья психология. Воронежская и Тамбовская губернии, где свирепствовал этот завоеватель, и православные церкви там были не населением и не храмами его родины, а чужое и «иногороднее».

Поселившись в мужичьей слободе в Новочеркасске, мы скоро убедились, что хозяева наши были определённые большевики, хотя были скрытны и умели держать язык за зубами. Времена были крутые, и при первом намёке на сочувствие красным или за лишнее сказанное слово любой житель слободы мог легко угодить под расстрел. У всех здесь был ещё на памяти расстрел казаками какой-то бабы за то, что она при большевиках выдала красногвардейцам скрывавшегося у неё раненого донского атамана Назарова. По этим причинам хозяева наши держались постоянно начеку, чтобы не проболтаться, однако их вражда к «кадетам» и казакам всё же проскальзывала, и я не раз слышал на кухне ворчание старухи, проклинавшей без всякой видимой причины «казачьё и офицерьё».

5 июня 1918 года я вошёл в вербовочное бюро Добровольческой армии, помещавшееся на Платовском проспекте в какой-то гостинице. Его начальником был в то время генерал Эльснер. Просмотрев мой послужной список и представленные ему документы, генерал обратил внимание на то обстоятельство, что почти вся моя служба протекала в строю туземных частей и на Востоке. Это дало ему повод предложить мне поступление в формировавшийся черкесский полк. Это предложение встретило с моей стороны самый категорический протест, так как восточная экзотика до такой степени мне надоела, что я напрямик заявил удивлённому Эльснеру, что предпочитаю идти рядовым в русский полк, чем служить офицером в черкесском. Одновременно, только в другом отделении, Женя моя записалась врачом. Первой нашей заботой после получения удостоверения о службе в Добровольческой армии было купить и нашить на рукав трёхцветную ленточку − знак ордена защиты родины, к чему мы так стремились и для чего преодолели столько препятствий и затруднений.

В погонах, при шашке и с нашивкой на рукаве, чувствуя себя опять человеком, а не бесправным парием, я через полчаса входил с женой в помещение штаба армии, чтобы узнать о времени отправки в армию первого эшелона. В угловом доме с колоннами, где временно помещался штаб, мы застали целое столпотворение: густая толпа офицеров, юнкеров и вольноперов вперемешку с сёстрами и молодыми людьми в студенческой форме весело и оживлённо гудела в колонном зале, где в мирные времена помещалось Дворянское собрание. Чувствовался в этой толпе молодёжи, собравшейся сюда со всех концов России, огромный моральный подъём, который являлся характерной чертой первого периода добровольческого движения. Вся эта бодрая, самоотверженная и готовая на все жертвы во имя родины молодёжь, из которой тогда сплошь состояла Добровольческая армия, была настолько преисполнена самых светлых идей и настолько горела жертвенным стремлением умереть за правду, что в душе всех этих юношей и молодых женщин не оставалось места ни для чего личного и эгоистичного. Это был светлый и незабвенный для старых добровольцев период Белого движения, ничего не имевший общего с тем посленовороссийским временем морального упадка и гибели всех надежд и упований...

Добровольческая армия ростовского и новочеркасского периода шла от победы к победе, да и не могла не побеждать при том настроении, которое тогда было в среде добровольчества. Многими и сложными причинами историки объяснят потомству неудачу Белого движения, но, несомненно, немалую роль в поражении Добровольческой армии сыграли причины морального порядка. Первый удар духу и безукоризненной морали Белого движения нанесла обязательная мобилизация в армию, впервые объявленная после взятия Новороссийска. Вместо идейной молодёжи, добровольно шедшей умирать за светлый образ Великой России, армия сразу наполнилась людьми, хотя и носящими погоны, но отнюдь не по своему желанию и призванию.

С этим моментом совпадает крах на Украине гетманской авантюры, что повлекло за собой то, что вся накипь и муть гражданской междоусобицы, копившаяся за два года революции в Южной России, хлынула на территорию уже окрепшей и выходившей на большую московскую дорогу Добровольческой армии, почувствовав, что здесь в широких тылах запахло всяческой поживой. В расплодившихся, как грибы, штабах и управлениях сотнями засели офицеры Генерального штаба, о которых в тяжёлых боях первого периода совсем не было слышно. Всё это была публика с крупными аппетитами, отнюдь не склонная жертвовать собственными интересами в пользу общего дела.

Мобилизация, со своей стороны, наполнила поредевшие ряды славных добровольческих полков случайным и в большинстве случаев отрицательным элементом. Хотя после Новороссийска победы Добровольческой армии продолжались несколько месяцев, это объяснялось исключительно тем, что Красная армия была дезорганизована, и Троцкий ещё не успел воссоздать её заново. После взятия Харькова можно смело сказать, что Белое дело уже утеряло и сердце, и идею и только по инерции шло за белым знаменем, на котором, увы, ничего не было написано...