Записки о прошлом. 1893-1920 — страница 3 из 189

Стремоуховы жили в Льговском уезде, где моя нянька провела свою молодость. Её рассказы о Льгове, весь уезд которого в её времена был покрыт дремучими лесами, были очень интересны и положили начало моей любви к лесу, которой я остался верен на всю жизнь. Была моя няня, кроме того, женщиной глубоко спортивной, если только это слово было применимо к тем патриархальным временам. Была она неутомимым ходоком, хорошо плавала, была искусница по грибной части и большой знаток леса и его жизни, крепкая и на редкость сильная баба. Её сын Алексей, служивший у отца кузнецом, унаследовал от матери не только железное здоровье, но и прославился своей медвежьей силой даже среди многотысячной массы железнодорожных служащих и рабочих. О нём говорили, что Алексей Манякин «поднимает вагонетку», т.е. два чугунных вагонных колеса со стальной осью. Впоследствии его, как и детей няньки Авдотьи, отец мой вывел на прочную дорогу в жизни, а именно, взял к себе на завод старшим кузнечным мастером. Дуняшиному потомству более посчастливилось. Веру выдали замуж за конторщика, который одновременно с тем получил место начальника станции, как и сын Авдотьи Роман.

Дачу, на которую мы ездили два лета подряд, я хорошо помню. Принадлежала она известному калужскому богачу Теренину и находилась в окрестностях Калуги, на опушке огромного, почти девственного в то время леса. В эти годы большая часть Калужской губернии и смежные с ней орловские уезды представляли собой сплошные леса, сильно редевшие по мере постройки железной дороги. Деревянная дача с мезонином, в которой жил у нас брат отца Александр Евгеньевич, только что окончивший Путейский институт, задним фасадом примыкала к густому мачтовому лесу, изобиловавшему семьями весёлых белок, очень забавлявших нас, детей. Лес был так велик и дремуч, что даже с опытной нашей Марьей мы никогда далеко в него не заходили, боясь заблудиться. Об опасностях потеряться в лесах красноречиво повествовала нам нянька Марья, вспоминая происшествия своей далёкой молодости, причём в её рассказах неизменно фигурировали разбойники, болота, засасывающие в свою топь неосторожных путников, медведи, волки и в особенности лешие. Об этих последних нянька рассказывала особенно охотно и с большим знанием дела. Все их обычаи, повадки и даже частную жизнь она знала в совершенстве, так как неоднократно имела лично дело с лешими. Так, например, в один знойный летний полдень она однажды в лесной чаще набрела на «самое ихнее гнездо» и была свидетельницей того, как лешие, не подозревая постороннего присутствия, «друг у дружки в шерсти лесных клопов искали». За этим буколическим занятием лешие няньку мою прозевали, и она благополучно выбралась из лесу, ими не замеченная. В другой раз, когда дело случилось под вечер, она оказалась менее счастливой, и лешие, застукав няньку за подсматриванием лесных тайн, начали её гонять «как крысу по овину», так что она «зачумела и запарилась». Гоняли её при этом, по собственному признанию, «берёзовым прутом по сахарнице», до того, что она только к вечеру «на колокольный звон» на карачках продралась. Да и то только потому, что верное средство знала, а именно: «через левое плечико чёрным словом навыворот заругалась».

Знала нянька Марья, кроме того, великое множество других заговоров и верных примет, подчас самых неожиданных и оригинальных, на все случаи и надобности лесной и деревенской жизни. Родителям нашим, скептически относящимся к области таинственного, Марья говорить об этом не любила, но прислуге и нам, детям, много открывала из области народного знахарства и даже колдовства. Была у неё на этот предмет в коробочках и тряпочках целая серия своеобразных лекарств, которыми она по секрету помогала желающим, сопровождая лечение обязательным «заговором». Из нянькиных таинственных специй помню только наводившие на меня ужас «лягушачьи кости» и «мозоль утопшего пьяницы». По молодости лет я почти ничего не запомнил из тех советов и заговоров, которыми она пользовала страждущих и болящих, и в памяти у меня застрял лишь единственный её медицинский совет жене нашего кучера Ивана, горевавшей об утонувшем ребёнке. Нянька рекомендовала ей придавить нос свадебным сундуком, отчего у кучерихи неминуемо должна была пропасть тоска и родиться новый ребёнок.

В сотне шагов от дачи находилось небольшое озеро, скрытое чащей леса, в котором всё население дома часто купалось, несмотря на обилие в нём чёрных и жирных пиявок, наводивших на меня ужас. Лес мы с братом полюбили сразу и всей душой, и нянькам стоило больших усилий вытащить нас из него на обед и завтрак. Надо сказать, что этот лес был действительно чудесным и имел такой первобытный и дремучий вид, что много лет спустя, когда мне пришлось впервые увидеть в Третьяковской галерее известную картину Шишкина «Утро в сосновом лесу», я сразу вспомнил калужские леса. Сходство было тем разительнее, что медвежья семья на картине в моей детской памяти была неразрывно связана с понятием о лесной жизни моего детства, так как в рассказах няни и окружающих медведь всегда фигурировал как обязательный элемент. Медведи в этих местах тогда водились в изобилии, а в соседних брянских лесах сохранились и до самой революции.

Очарованию, которое производил лес на нас, детей, способствовало ещё и то обстоятельство, что он изобиловал грибами самого различного вида и очень мною любимыми ягодами брусникой, черникой и ежевикой, которыми мы объедались до расстройства желудка. Грибное царство на даче Теренина было представлено в таком разнообразии, что нянька Марья безжалостно выбрасывала большинство нашей ежедневной добычи, оставляя только наиболее вкусные сорта грибов, например, боровики, пренебрегая всеми остальными. Впоследствии, когда я попал на родину свою в Курскую губернию, то очень скучал без грибов, которые совершенно не водятся в наших степных местах.

К началу текущего века по окончании постройки дороги отец стал уже обладателем хорошего состояния, которое при наличии двух наследственных имений, хотя временно и находившихся в руках бабушек, позволило ему оставить службу и начать с семьёй оседлую жизнь. К концу девяностых годов отец в компании со своим дядей Николаем Львовичем и братом Николаем Евгеньевичем купили в Туле большой чугунолитейный завод, после чего мы переехали в этот город, если не ошибаюсь, в 1899 году. На Стародворянской улице отцом был выстроен для семьи одноэтажный барский особняк с садом и электрическим освещением, что в те времена в провинции считалось большой роскошью. Лично для меня в это время наступил более сознательный период жизни, так что я вспоминаю нашу жизнь с этого года без значительных пропусков и провалов в памяти.

Стародворянская улица, на которой мы жили, вполне оправдывала тогда своё название, так как сплошь состояла из барских особняков с садами, принадлежащих дворянским семьям Тульской губернии. Ближайшими нашими соседями оказались графы Толстые − одна из многочисленных линий этой многолюдной фамилии. Впоследствии в одной только Туле я знал три семьи Толстых, не имевших даже дальнего родства друг с другом, хотя и происходивших, несомненно, от одного семейного корня.

Семья Толстых состояла из отца, нигде не служившего помещика и страстного охотника, графини, образ которой совершенно испарился из моей памяти, и детей: двух сыновей, бывших на два-три года старше нас с братом, и дочери, тогда ещё ребенка. Мы почти ежедневно бывали друг у друга и по очереди, то у них, то у нас, брали совместно уроки танцев, которые нам преподавал офицер местного гарнизона поляк Якубовский. Помню шумные ёлки, детские балы и совместное гуляние в сопровождении нянек в небольшой сквер недалеко от дома, носивший пышное название «Пушкинского сада», в честь довольно жалкого памятника поэту, там стоявшего.

У Толстых в доме неприкосновенным для детей считался кабинет графа отца, весь в диванах и коврах, увешанный оружием, главным украшением которого было чучело огромного медведя. Этот медведь, по нашим детским легендам, ночью оживал и бродил по кабинету. Не подлежит сомненью, что «мораль» на медведя была пущена нашей догадливой нянькой Марьей, во избежание нарушений нами неприкосновенности графского кабинета, куда нас с братом тянуло жгучее любопытство, как ко всякому запретному плоду, тем более что священное табу толстовского дома на нас, как на иноплеменников, впечатления не производило.

По соседству с нами на горе, откуда спускалась к кремлю главная улица Тулы Киевская, находилось большое белое здание тульского Дворянского собрания. Там бывали праздники и детские балы, на которые нас вместе с молодыми Толстыми часто возили.

Кроме Толстых, у нас бывали две девочки, дочери местного полкового командира, полк которого стоял в городе. Семья эта жила у нас в доме при заводе на Миллионной улице. Мы у них никогда не бывали, и нянька Марья на моё недоумение по этому поводу всегда отвечала, что «ихние папаша с мамашей господа не настоящие», что во мне всегда возбуждало досаду, так как эти девочки нам с братом очень нравились.

Детским мученьем этого времени для меня было то, что родители нас с братом одевали по зимам в штанишки и курточки на лёгком меху, которые при приходе в гости приходилось снимать в присутствии хозяев, что меня страшно смущало. Маленькие хозяйки это, конечно, заметили и нарочно этим дразнили. Брат Коля к раздеванию относился равнодушно, так что всю порцию двойного позора принимал на себя я один.

Старыми нашими друзьями детства ещё по Калуге были дети товарища отца по постройке дороги, орловского помещика Н.С. Стольникова. С его сыновьями Митей и Стёпой и дочкой Лёлей мы и в Туле продолжали детскую дружбу. Впоследствии, когда семья наша поселилась окончательно в деревне, а Стольниковы в Москве, я надолго потерял их из виду, и только много лет спустя Лёля Стольникова оказалась подругой сестры по институту. Затем уже в 1920 году за границей мы с отцом получили известие, что сестра Соня вышла замуж за Степана Стольникова. Он при большевиках как инженер путей сообщения служил начальником той же дороги, которой когда-то управлял его отец. Эта служба, однако, не спасла его и сестру от большевистских терний и скорпионов, так как он периодически сиживал в тюрьме, не столько за собственные провинности перед рабоче-крестьянской властью, сколько за слишком уж непролетарское происхождение и родство. Дело в том, что Степан не только имел неосторожность родиться дворянином и поме