Старуха к тому же была горбатая и слюнявая, что добавочно возбуждало чувство брезгливости. Играло, конечно, роль в «неприятии» всем домом бабушки и то обстоятельство, что она стала, хотя и невольно, на роль хозяйки дома, т.е. на священное для нас место мамы, что было, хотя и подсознательно, но совершенно неприемлемо и возмутительно для детской психологии.
Главным будирующим элементом против Валентины Львовны являлась горничная Сима, которая, будучи слепо предана покойной маме, пользовалась её полным доверием в доме по части хозяйства и всем распоряжалась бесконтрольно. К Серафиме мы привыкли с детства, она за всеми нами ходила как нянька и даже купала нас с Колей лет до 14-ти. Общее горе нас с ней ещё больше сблизило, почему всякая обида Серафимы или то, что ей казалось обидой, немедленно принималось к сердцу и всеми нами. Отец скоро заметил непопулярность в семье его тётушки и, не желая навязывать сиротам неприятного им человека, пожертвовал своей любовью к Валентине Львовне, простился с ней и снова вызвал из Озерны бабушку Софью Карловну жить с нами. Эту бабушку мы не только любили, но и уважали. Она была большая и властная барыня с большим характером и твёрдой рукой. Софья Карловна сразу привела всё в порядок и поставила на надлежащее место, успокоилась и прислуга, почувствовавшая начальство над собой. Бабушка умело и умно повела нас, внимательно следя за воспитанием, незаметно, но твёрдо борясь против нежелательных черт в характере каждого из нас. Заметив, в частности, моё равнодушие к религии и неохоту к посещению церкви, она сумела повлиять в нужную сторону, и я стал по праздникам ходить с ней в нашу приходскую церковь, где никогда раньше не бывал.
О смерти матери и катастрофе в тульском иллюзионе из газет узнала вся Россия, и это событие целый месяц обсуждалось в печати. Оно послужило причиной того, что с этого года были введены особые полицейские правила для всех кинематографов России, которые были обязаны на случай пожара иметь по нескольку запасных выходов. Театр, где нашла свою неожиданную и нелепую смерть мама, был закрыт, и долгие годы до самой революции его помещение пустовало, и никто не хотел его снимать.
В гимназии начальство и товарищи встретили меня как нельзя более сердечно после трёхнедельного отсутствия, и чтобы выразить свои симпатии, класс единогласно выбрал меня своим «консулом» до конца учебного года. На весенних экзаменах старик-архиерей долго и ласково расспрашивал меня о матери и, не задав ни одного вопроса, отпустил, поставив пятёрку.
Тяжелые воспоминания, связанные с пережитым в Туле, и трудность одновременного управления имением и заводом привели отца весной 1909 года к решению покинуть Тулу и навсегда переселиться в Покровское, куда звала его и Мария Васильевна. Завод был скоро продан компании бывших служащих его, а дом отец продал под учебное заведение. В мае, когда начался сезон экзаменов для нас с сестрой, началась и перестройка дома, в котором с осени должна была быть открыта гимназия. Первой была разрушена зала, в которой стоял так недавно гроб мамы, эта комната должна была быть соединена с другим смежным домом заводских корпусов. Последние дни перед отъездом в деревню, приходя из гимназии, мы должны были проходить под лесами, где работали каменщики и плотники. Сердце сжималось и ныло от сознанья, что в этих теперь разрушенных комнатах с видным сквозь потолок небом так недавно кипела уютная и весёлая жизнь семьи вокруг ласковой, навеки от нас ушедшей мамы…
Невеселы были последние месяцы нашей жизни в Туле. Отец только изредка появлялся в доме, постоянно находясь в разъездах. С почты на его имя почти ежедневно приходили и складывались Серафимой на письменном столе отца письма со знакомым нам и теперь таким ненавистным почерком Марии Васильевны. Однажды брат Коля, более нас, младших, понимавший жизнь, по подговору Симы распечатал один из этих конвертов, надписанный почему-то красными чернилами и поэтому привлёкший к себе особенное внимание. В письме, которое он нам всем прочёл вслух, говорилось о скором приезде Марии Васильевны в Покровское и о страстном её желании поскорее поселиться с отцом «под одной крышей». Письмо это, в негодовании порванное Николаем в клочки, вызвало у нас много слёз, глухую обиду и неприязнь к отцу.
Через неделю приехавший, как всегда, внезапно папа, не снимая пальто, прямо из передней направился к письменному столу, где стоя принялся читать письма, а затем стал строго допрашивать Серафиму, не было ли ещё одного письма. Симка забожилась всеми богами, «что она знать ничего не знает» и что все письма как есть поклала барину на стол «вот на это самое место». Отец нахмурился, ничего не сказал, но, по-видимому, догадался по нашему к нему отношению о том, что произошло.
Экзамены для нас с сестрой прошли благополучно, мы оба перешли в следующие классы. По общей нашей с сестрой просьбе отец согласился не оставлять нас в опостылевшей после смерти мамы Туле. На семейном совете было решено, что Соню отдадут в Институт в Москве, где жила с семьёй сестра отца, а меня в кадетский корпус в Воронеж, находившийся всего в 4 часах езды по железной дороге от Покровского. Яков Сергеевич должен был ехать с нами, чтобы подготовить меня для экзаменов в корпус, пока же на две недели ехал на побывку к себе в Суходол. Переезд в родные места, куда из Ярославля скоро приехал и Коля, несколько рассеял тяжёлое настроение, в котором мы все находились под угрозой приезда мачехи, висящей над головами семьи, как дамоклов меч.
Событие это не заставило себя ждать. Однажды, недели через две после приезда, рано утром нас с братом разбудила Серафима и взволнованным голосом сообщила, что «барин ночью привёз из Курска свою стерву». По местным понятиям всякая женщина, находившаяся без брака в сожительстве с мужчиной, считалась падшей и, как бы высоко она ни стояла на социальной лестнице, в глазах деревенских баб была ничто иное, как только «стерва» или «шкура». Коля, не умываясь и не выходя в столовую к утреннему чаю, ушёл из дома в деревню, а я с крепко бьющимся сердцем стал обдумывать наше новое положение. Стоя перед зеркалом, я причёсывался, как вдруг сзади скрипнула дверь, и знакомый с детства голос тихо и нерешительно произнес: «Здравствуй, Толя». Это была Мария Васильевна, робко остановившаяся у двери. Нелегко и ей было встретиться впервые с членами семьи, в которую она теперь входила чужая и ненавидимая.
Я покраснел, что-то пробормотал вместо приветствия и, не подавая ей руки, вышел из комнаты. В столовой за самоваром на хозяйском месте сидела красная и заплаканная Соня, а на другом конце стола отец с непривычно растерянным выражением лица. Злая и надутая, как чёрт, Серафима демонстративно топотала вокруг стола, подавая то одно, то другое.
Приехав в дом, всё население которого, как она знала, было ей враждебно, в семью, где были почти взрослые дети, которые знали и не могли забыть то зло, которое она причинила их покойной матери, Мария Васильевна чутьём угадала наилучшую и, пожалуй, единственную в её положении тактику, которой она должна была держаться. С большим тактом она первое время сумела нас всех обезоружить своей кротостью и отсутствием каких бы то ни было претензий на господствующее положение в доме. Благодаря этому постепенно и незаметно она сумела без всякой ломки и драм войти в нашу семейную жизнь и со временем заняла не только положение хозяйки дома и жены, но и заботливой и даже любящей мачехи.
До самого последнего дня нашей совместной жизни она не только никогда никого из нас не притесняла, как это часто бывает с мачехами, но и безропотно переносила со стороны меня и братьев подчас очень большие дерзости и мальчишескую грубость. В отношении сестры Сони она шла ещё дальше, держась к ней в совершенно подчинённом положении, несмотря на постоянную холодность, которую к ней обнаруживала Соня.
Анализируя наши взаимоотношения теперь, много лет спустя, когда Марии Васильевны уже нет в живых, и сам я могу смотреть на прошлое гораздо объективнее, должен чистосердечно признаться, что она не только о нас всех прекрасно заботилась, но и, несомненно, любила. Это было и понятно, так как своих детей у Марии Васильевны никогда не было, а мы все выросли у неё на руках с трёхлетнего и пятилетнего возраста, уж не говоря о Жене, который и родился при ней. В общем, это была очень добродушная, простая и непритязательная женщина, прекрасная хозяйка и незаменимая подруга отца до самого своего трагического конца на чужбине, после мучительной и тяжёлой болезни, которую она сама считала наказанием за то зло, которое принесла нашей покойной матери. К памяти мамы Мария Васильевна всегда относилась с большим уважением и ежегодно служила панихиду на её могиле, причём каждый раз горячо молилась и горько плакала.
«Барыней» Марию Васильевну покровская усадьба не признавала очень долго не только в период её внебрачного сожительства с отцом, но и много времени спустя после того, как они поженились, пока старая дворня постепенно не была замещена новыми людьми, не знавшими прошлого. Сознавая фальшивость своего положения, Мария Васильевна терпеливо переносила по приезде своём в Покровское все выпады в отношении себя дворни, постепенно и незаметно вместе с тем подготовляя ликвидацию старых служащих, особенно преданных покойной матери. Делала это она довольно тонко, никогда не выступая сама на первый план и даже не подавая вида впоследствии, что она была причиной этих увольнений.
Первой жертвой нового порядка вещей в Покровском стала горничная Серафима, мужественно не сдавшая своих позиций и демонстративно игнорировавшая присутствие новой хозяйки. Официально причиной отставки Симы послужил какой-то пустяк, причём отец по своему обыкновению сильно на неё накричал. Серафима, имевшая характер задорный и «сроду за словом в карман не лазавшая», в ответ завизжала на весь дом, что она и сама «ни за какие деньги» не останется, так как привыкла всю жизнь служить только «в честных домах».
За Серафимой один за другим стали увольняться и все её многочисленные родственники, брат приказчик Иван Фёдорович с семьёй, а за ним и старик Дементьевич, проживший в усадьбе всю жизнь и помнивший ещё крепостное право. Этого последнего отец не увольнял, он ушёл сам, не желая на старости лет оставаться в усадьбе одиноким. Уволена была и семья Овсянниковых, которые при матери заведовали коровьим двором и молочным хозяйством. Из старых дворовых осталась только наша кормилица Дуняша с сыном Яшкой, так как уволить её у Марии Васильевны не хватило ни духу, ни в