Пограничный ротмистр, как говорят французы, «упал очень неудачно» у нас в корпусе на первых же шагах своей военно-педагогической карьеры. По неопытности он допустил ряд ошибок в своём отношении к кадетам и жестоко за это поплатился. Как и всякого новичка, ребята стали его испытывать, всячески поддразнивая, что надо было ему или прекратить сразу дисциплинарными мерами, или не обращать внимания как на явление временное. Ротмистр вместо этого стал фамильярничать с кадетами, стараясь заслужить у них популярность, чем испортил всё дело. Откуда-то был пущен нелепый слух, что он ночью гоняется по плацу за девочками и на этом занятии поймал известную болезнь. С этого дня слово «поймал» стало преследовать как проклятье несчастного ротмистра во всех помещениях корпуса, едва только он появлялся на глаза кадетам. Во время его дежурства, едва только рота выходила на лестницу, спускаясь к обеду или ужину, как через все три этажа, по которым растягивалось шествие, начинал греметь сплошной крик, то хором, то отдельными возгласами: «Поймал! Поймал! Поймал!» Это глупое слово скандировалось на все голоса и тона, изводя бравого ротмистра до потери сознания. На вечерних занятиях в классе, едва только сидевший за кафедрой ротмистр отвлекался чтением или письмом, из глубины комнаты слышалось неожиданно и неизвестно кем произнесенное слово «поймал», подбрасывавшее его на стуле. В коридорах роты и дортуарах его преследовали те же дальние крики. Сажал ротмистр виновников под арест, жаловался ротному и директору – ничего не помогало, прозвище утвердилось за ним твёрдо и навсегда, заменив ему в стенах корпуса имя и фамилию.
С началом учебного 1912-13 года в первый класс корпуса поступил мой младший братишка Женя, кругленький бутуз с большими чёрными глазами, имевшими всегда вид мокрых слив. Для меня это было радостью и гордостью, так как я являлся для него в корпусе не только старшим на много лет братом, но и покровителем. Два раза в неделю я навещал его в четвёртой роте с разрешения моего начальства. Любопытную картину представляла эта четвёртая рота, в особенности в первые месяцы учебного года. Офицеры-воспитатели в ней, и в том числе ротмистр «Поймал», к которому попал в отделение Женя, были здесь истинными мучениками, так как должны были исполнять обязанности не офицеров-воспитателей, а просто нянек. Назначение в четвёртую роту не в очередь считалось среди офицеров корпуса наказанием и ссылкой.
Первый месяц все сто вновь поступивших в первый класс младенцев ревели на сто разных голосов и требовали, чтобы их освободили из заключения и отправили к маме. На всех дверях и выходах бессменно целые сутки дежурили дядьки, следившие за тем, чтобы малютки не удрали из корпуса. В большинстве случаев семьи новичков жили в сотнях вёрст от корпуса, но дети с этим не считались и норовили удрать из заключения в одной рубашке и без шапки. Особенной привязанностью к родным местам отличались маленькие кавказцы, которые от тоски по родным горам первое время чахли, худели и даже серьёзно заболевали. Немудрено, что дежурный офицер выходил из роты, как из бани, так как все двадцать четыре часа дежурства был принуждён вытирать десятки носов. Однажды придя в роту, я застал в дежурной пожилого подполковника, который сидел, окружённый двумя десятками плачущих младенцев, из которых двое даже положили ему головы на колени. Не лучше было положение офицеров и позднее в четвёртой роте, когда младенцы приобвыкали к корпусу, и им уже не нужно было вытирать слёз и носов. Две сотни маленьких, живых, как ртуть, человечков с утра и до вечера звенели пронзительными дискантами в коридорах и классах, возились, дрались и давили масло друг из друга в кучах тел, иногда по двадцати человек сразу. Разнимать всю эту возню было совершенно бесполезно и не под силу одному человеку, так как возня, раз прекращённая, начиналась через минуту в другом углу огромного помещения роты.
В первый раз, когда я пришёл к брату в четвёртую роту, у меня буквально зазвенело в ушах от крика и топота по паркету маленьких ног. Обратившись к совершенно ошалелому офицеру, сидевшему в дежурке, сжимая руками голову, я, стараясь перекричать шум, попросил разрешения «повидать брата». Капитан на это только жалко улыбнулся и развёл руками. Приходилось действовать самому. Поймав около дежурки на лету какого-то мчавшегося младенца с оттопыренными, как крылышки, погончиками на крохотных плечах, я велел ему отыскать Маркова 3-его. По старому обычаю ещё николаевских времен, если в корпусе одновременно учились несколько кадет, носивших одну и ту же фамилию, их различали не по имени, а по номеру старшинства. Я, например, как старший был Марковым 1-ым, мой однофамилец во второй роте был Марков 2-й, а братишка оказался уже Марковым 3-им. Вызвать Маркова 3-его к брату оказалось невозможным, так как в этот момент происходила в коридоре общая возня, и братишка мой находился в огромной куче кадетиков, барахтавшихся на полу.
Вытащив наугад за ногу трёх или четырёх, я поймал, наконец, и Маркова 3-его, вымазанного и перепачканного, как Мурзилка. Гуляя с ним и тремя его приятелями по коридору, причём они обнимали меня за коленку, я выслушал от них целое повествование о злоключениях бедных первоклассников, которых второгодники и второй класс всячески обижали на правах старших. Приёмы этого младенческого преследования были самые неожиданные и поражали своим разнообразием и оригинальностью. Было ясно, что выработаны они были поколениями кадет за целое полустолетие. Младенцев суровые «майоры» первого класса заставляли «жрать мух», вставляли в рот заострённую с двух концов спичку и затем «лили воду в пасть», делали на бритой головёнке «виргуля» и просто «били морду» по всякому случаю и без такового.
Пришлось тут же, не выходя из четвёртой роты, вызвать к себе нескольких наиболее свирепых преследователей первого класса и пригрозить им «оторвать головы», если посмеют тронуть пальцем Маркова 3-его и его приятелей. Перед лицом правофлангового строевой роты свирепые майоры, младенцы отчаянного вида, сплошь покрытые боевыми царапинами, струсили до того, что один даже икнул, и поклялись мне на месте не трогать моего протеже. Надо сказать, что подобная защита младшего брата была вполне в духе кадетских традиций, и старшие не шутили, если их приказания нарушались. Одновременно с Женей, но в третий класс нашего корпуса поступил наш троюродный братишка, сын кузины отца Толя Плетенёв. Его мать, урождённая фон Диц, была из балтийской фамилии, а её брат, отставной офицер, служил в Тимском уезде исправником, что было очень неприятно отцу как предводителю. Пришлось сходить в тот же день мне и в третью роту к Толе, где вызванным майорам и представителям четвёртого класса я показал кулак и пообещал их «измотать как цуциков, если…», впрочем, они, как более опытные, поняли меня с полуслова.
Классная и ротная жизнь наша шла без каких-либо происшествий с чисто корпусной монотонностью до самой Пасхи, как вдруг перед самым праздником случилось неожиданное происшествие. По инициативе кого-то из энергичных и всегда деятельных кавказцев был подобран ключ к шкафу дежурной комнаты, где хранились классные журналы. Специалисты по каллиграфии, пользуясь этим, стали переправлять неудовлетворительные баллы на «семёрки» и «шестёрки». На общем собрании в курилке было постановлено, что допустима поправка баллов и постановка новых на место несуществующих только для неуспевающих кадет, причём фальшивые баллы ни в коем случае не должны превышать «семёрку», чтобы лентяи не стали конкурировать с хорошо учащимися кадетами. Так длилось довольно долго, пока однажды кто-то из преподавателей, обладающий более острым зрением, чем другие, не заметил нашей подделки и не посоветовался об этом со своими коллегами. Кончилось это совещание тем, что большинство преподавателей повычеркнуло из журналов казавшиеся им подозрительными баллы, причём, кроме фальшивых, погибло и много самых настоящих «семёрок», добытых потом.
В числе других пострадал и я, так как преподаватель немецкого языка, на редкость упрямый немец, ни с того ни с сего вычеркнул мне честно заработанную «семёрку», а на место её вывел в четверти неудовлетворительный балл. Впав в амбиции, я стал с ним объясняться, наговорил лишнего и обозлил злопамятного старика, который за это, вопреки всем правилам, выставил мне годовую пятёрку и дал переэкзаменовку на осень. Никакие ходатайства Паренаго и даже ротного командира не помогли, и проклятый шваб испортил-таки мне всё лето. Отец, возмущённый переэкзаменовкой, недопустимой для второгодника, до того рассердился, что в наказание оставил меня на лето в корпусном лагере, не взяв домой.
Лагери кадетского корпуса находились верстах в пяти от города в лесу на берегу реки Воронежа. В этих лагерях летом жили около двух десятков кадет, не имевших почему-либо возможности провести летние каникулы дома.
На другой день после того, как экзамены закончились, кадеты разъехались и ротные помещения опустели, мы выступили в лагерь пешим порядком. Наш небольшой отрядик, шедший в лагерь, состоял всего из пятнадцати человек, из которых старшими были три шестиклассника: князь Микеладзе, Златоустовский и я. Остальные кадеты были мелочь, не старше третьего класса. Вёл нас Паренаго, который в этом году не брал отпуска и оставался в очередь в лагере. Пройдя около пяти вёрст полями и лесом, мы к завтраку вошли в расположение корпусных бараков. В лагерной столовой, т.е. попросту под деревянным на столбах навесом, нас ожидал уже готовый завтрак. Кругом врытого ножками в землю длинного стола стояли такие же скамейки. На обширной, покрытой густой травой поляне среди леса в виде буквы «П» были расположены деревянные бараки, в которых помещались дортуары, столовая, лазарет и офицерские флигеля. С третьей стороны площадки, выходившей к реке, возвышалась высокая мачта с флагом корпуса и его вензелем. Флаг этот каждое утро поднимался и опускался с зарёй и при церемонии. В дортуаре, где мы проводили всё время, когда не были на воздухе, казённые кровати стояли прямо на земляном полу, из-за этого матрас и простыни были почти всегда влажными. Лето, как назло, выдалось на редкость дождливое, и мы исходили от скуки в этом сыром и неуютном сарае.