Надо сказать, что в наследство от тётки Шишкиной к отцу перешли вместе с имением и её старые служащие, из которых несколько человек стариков ещё помнили крепостное право и поэтому считали себя как бы принадлежащими к живому инвентарю усадьбы. Во главе их стоял Дементьич, затем старик конюх Ильич и его старуха, имевшие в усадьбе многочисленное потомство, также занимавшее различные должности. Как помнившие времена не только старой барыни, но и крепостные времена её молодости, старики эти являлись патриархами и блюстителями традиций среди дворни.
Дементьич, большую часть обязанностей которого уже принял на себя его зять, наблюдал исключительно за полевым хозяйством, целые дни разъезжая по полям и лугам верхом на старой вороной кобыле Птичке, посёдланной порыжелым и видавшим виды казачьим седлом. В прежние времена старик был лихим наездником и ведал у Шишкина охотой. Его помощник и зять был крикливый и нагловатый молодой человек, обязанный своим «возвышением» своевременной женитьбе, которая «покрыла грех» старого барина. Вышел он из мальчишек-блюдолизов при барском дворе, так как мать его в своё время, а впоследствии жена и сестра были барскими горничными. Вообще, семья Зубковых, как звали приказчиков, много поколений подряд принадлежала к помещичьей дворне, неся обязанности старост, приказчиков и других ближних людей при господских особах. В моё время две сестры Ивана Фёдоровича – Саша и Серафима – служили у матери горничными.
Продав имение отцу и переселившись доживать свой век в Щигры, бабушка Варвара Львовна до конца жизни не оставила привычек старой крепостной барыни, чему способствовало то обстоятельство, что она была независима в средствах, уважаема и жизнь её, тихо протекавшая в уездном особняке, мало чем отличалась от прежнего времени. При доме её, всегда изобиловавшем женской прислугой, жило постоянно с десяток девчонок, изучавших под руководством старых горничных тонкости службы в хороших барских домах, чтобы в последствии, войдя в года, поступить по рекомендации бабушки на самостоятельную службу в одно из помещичьих имений родственников или знакомых Шишкиных. Девчонки эти вербовались отнюдь не с улицы, а строго придерживаясь традиции, из семей прежних горничных или их родственников, т.е. опять-таки из деревень, когда-то принадлежавших Шишкиным, Марковым, Бобровским или Рышковым. Такой многолетний подбор создавал естественно крепкую связь между господами и их, так сказать, потомственной прислугой, сживавшихся друг с другом с младых ногтей и знавших все предания и обычаи дома.
Здесь, мне кажется, уместно остановиться на правах и взаимоотношениях дворни и окрестного крестьянства к помещикам-господам во времена моего детства и юности. Со времён крепостного права тогда минуло едва три десятка лет, и старые отношения и обычаи далеко ещё не выветрились из обихода наших мест. Народ ещё делал большую разницу между «своими» и «чужими» господами, т.е. между теми, которым их отцы принадлежали на правах собственности, и помещиками новыми и пришлыми.
Я хорошо помню, как крестьяне соседней с нашей усадьбой деревни Шепотьевки однажды упрекали отца за то, что он какую-то работу отдал не шепотьевцам, а крестьянам села Покровского, бывшего к нам гораздо ближе. «Обидел ты нас, барин, ваше превосходительство! Вот как обидел! Чужим отдал, а своих, прямо сказать, обидел!» «Своими» они были потому, что Шепотьевка представляла собой потомков освобождённых от крепостной зависимости крестьян, принадлежащих когда-то бабушке и потому искренне считавших себя более близкими отцу, чем мужики других деревень.
Наша нянька и кормилица брата, Дуняша, всегда с гордостью подчеркивала перед остальной прислугой, что она «барынина», т.е. происходит из бывших крепостных семьи моей матери. Отношение всей дворни, как старых, так и малых, к нашей семье было как к людям очень близким, но в то же время принадлежащим к высшей породе. Это было настолько естественно и привычно, что этот факт и в их, и в наших глазах даже не подлежал сомнению, как нечто установленное самой природой.
Проведя детство и юность в деревне, мы все три брата имели довольно демократические вкусы, и с дворовыми и деревенскими мальчишками, а впоследствии и взрослыми парнями, были в чисто товарищеских отношениях, что, однако, в их глазах никогда не стирало чувства нашего социального превосходства. В детстве это «высокопоставленное» положение в отношении деревенских приятелей мне было очень неприятно, и я его всеми силами старался сгладить, но совершенно безуспешно. Так, например, был у меня любимый друг детства и юности Алёша Самойлов из крестьян села Покровского, который, несмотря на все мои просьбы и настояния, категорически отказывался перейти со мной на «ты», относясь к этому как к явной блажи с моей стороны и с большим осуждением. Несмотря на нашу многолетнюю искреннюю дружбу, он всегда держал себя в отношении меня как подчинённый, что меня очень обижало и злило. А между тем он принадлежал к однодворческой семье, совершенно независимой от усадьбы ни прежде, ни потом, так как его деды были вольными людьми, и в память одного из них, служившего юнкером на Кавказе, вся семья Самойловых именовалась по-уличному «юнкарями».
Подобное отношение к себе как к представителю особой породы я видел не только в соседних с нами деревнях, но и в других дальних местах нашей губернии, куда мне приходилось попадать по охотничьим делам впоследствии. Никто и никогда из крестьян и дворовых во времена нашего детства не называл нас по имени, а всегда мы были для них с братом «барчуками». Играя с дворовыми и крестьянскими ребятишками в лапту или в лодыжки, подражая им во всём, даже в костюме и поведении, мы, тем не менее, всё же оставались среди них особыми существами. Когда они ели, проголодавшись, чёрный хлеб с луком, а мы просили того же, родители их каждый раз пытались всучить нам вместо чёрного хлеба булку с прибавлением злившего меня изречения, что «не полагается господам есть мужицкое». При подобных случаях в ребячьи годы было мне стыдно и досадно на это вечное неравенство, которое неодолимой стеной отделяло нас от привычной и близкой среды деревенских приятелей.
Ни уже упомянутый Алёшка Юнкер, ни кто-либо другой из приятелей-крестьян нашего детства и юности не чувствовал себя в своей тарелке, если его удавалось изредка затащить к нам в дом. Никакой приятельской беседы в этом случае не выходило, так как гость смущённо молчал, с опаской оглядываясь по сторонам, и лишь изредка решался произнести несколько слов шёпотом. Он явно при этом тяготился своим положением и ожидал как избавления момента, когда он, наконец, мог уйти. Часто подобный гость, несмотря на все протесты смущённых хозяев, вдруг принимался за какую-нибудь добровольную работу в виде чистки ружей или охотничьих принадлежностей, а то и просто… сапог.
Свободнее чувствовали себя наши деревенские приятели в «поварской» среди горничных и кухарок, т.е. хотя и в барском доме, но, так сказать, уже в разряженном воздухе. Но даже и там, едва только немного «разгулявшийся» приятель начинал находить самого себя, как вдруг раздавался грозный окрик поварихи Авдотьи Ивановны, строгой блюстительницы этикета: «Ты что это расселся с барчуком рядом? Ай, он тебе ровня?» И вся с таким трудом налаженная интимность опять летела прахом.
Даже горничные недовольно поводили носом, обнаружив в наших комнатах деревенского гостя, и по уходе его неизменно фыркали: «И охота вам, барчук, сиволапого мужика к себе водить! Тоже гость! Сопли в руку сморкает и дух от него чижолый».
Впоследствии, когда я стал молодым человеком, подобный порядок вещей менее резал глаза, да, вероятно, и времена уже переменились и были уже не те, но в детстве при обострённой детской деликатности я чувствовал подсознательный протест против этого неравенства. По-видимому, эти чувства разделял и брат Коля, с которым мы росли вместе и были, по выражению нянек, «погодками», т.е. он был старше меня ровно на год. Сестра Соня как барышня и институтка соприкасалась меньше нас с народом, младший же брат Женя был нас много моложе, и его детство протекало в период, когда смута 1905 года нарушила и сломала старые отношения, и, конечно, отразилась и на наших, до того нетронутых временем местах. Отец и мать, выросшие в условиях ещё полукрепостных отношений, вероятно, и не представляли себе в то время другого порядка вещей, чем тот, в котором они жили. Кроме того, отец, бывший требовательным и грозным барином, являлся истинным представителем своей среды поместного дворянства прошлого века, полагавшего, что народ до тех пор хорош, пока его не «разбаловали».
После событий 1905 года даже для моего детского тогда понимания было ясно, что прежние отношения в деревне между господами и крестьянами стали далеко не те, что прежде. Эти два класса, столь близко стоявшие много веков друг к другу, с этого времени разделились резкой чертой взаимного недоверия, и эта черта не изгладилась уже вплоть до русской катастрофы.
Наше с братом детство, жизнь и быт всей нашей семьи также резко разделился этим роковым годом на две различные эпохи. До него жизнь в покровской усадьбе катилась безоблачно и широко. Шумные съезды соседей, званые обеды и праздники чередовались один за другими, мать и отец отдавали дань своей молодости и с увлечением участвовали в охотах, катаньях и пикниках. Средства, которыми располагал в это время отец, позволяли родителям вести подобную жизнь, не многим уступавшую помещичьей жизни прежних времён. Знакомых, родных и приятелей был весь уезд, и компаний было не занимать.
Ближайшими нашими соседями и приятельницами матери в то время были две дамы помещицы − Полякова и Ломонович. Первая жила с мужем врозь, вторая была вдовой известного земского деятеля. Их имения были расположены почти рядом, верстах в трёх от нашей усадьбы. Сообщение с этими соседками было не только по суше, но и на лодках по реке Тиму, хотя в этом случае приходилось в одном месте перетаскивать лодку через мельничную плотину.
У Поляковой был мальчик-сын, наш ровесник, у Ломонович