− Вот… ейное благородие, − пробормотал смущённый «крестик», − они чичас издесь у купе сыдять.
Усатое лицо жандарма удивлённо заглянуло ко мне в дверь, но, увидев моё юное и явно новоиспечённое «благородие», ротмистр только усмехнулся и прошёл дальше, ничего не сказав. Я, что называется, «спёк рака» и сообразил только теперь в пустой след, что оба мы с ополченцем по неопытности грубо нарушили устав гарнизонной службы: я − тем, что дал, а он − тем, что взял газеты.
Высадившись со своими чемоданами и вьюками на полустанке, я нанял в Новогеоргиевске (или, как его называли местные жители, Крылове) странный иудейский драндулет на полозьях. Путь наш шёл 70 вёрст по голой, как ладонь, степи, с которой ветер сдул все признаки снега, так что, несмотря на декабрь, полозья гремели и визжали по замёрзшей в чугун земле.
Ещё более неуместным, чем экипаж, оказалось в этой проклятой ледяной степи моё петербургское, подбитое ветром, пальто, лёгкая цветная фуражка и в особенности лакированные сапоги. К вечеру, совершенно закоченевший от холода и весь избитый на ухабах, я был доставлен к месту назначения. Вдобавок ко всем несчастьям крохотные, как мыши, жидовские кони всю дорогу обдавали нас таким зловоньем, что я несколько раз вылезал из саней, чтобы продышаться. Жид объяснял это странное для меня явление тем, что он питал своих «коняк» ячменём, а не овсом, как в наших местах.
Новогеоргиевск в декабрьских сумерках показался мне совсем жалким и пустынным городишком, каким он и был на самом деле. Возница доставил то, что от меня осталось, к подъезду единственной гостиницы, которая тоже, как и весь город, имела совсем необитаемый вид. Кое-как устроившись в ободранном и холодном «номере», я заснул в самом скверном настроении под унылое завывание ветра за дощатой стеной.
Первое утро новой жизни началось сначала осторожным, а затем всё более смелым стуком в дверь. Недовольный прерванным сном, я крикнул: «Входите!» Дверь приотворилась и в неё боком протискалась обшарпанная штатская личность, явно еврейского происхождения. Личность вежливо поклонилась и поздравила меня «с благополучным прибытием», а затем отрекомендовалась сама коротко и внушительно:
− Каплан… полковой жид.
− Что же тебе нужно… Каплан?
− Хе-хе…− осклабился «полковой жид», − это как раз то, что я хотел спросить у вашего благородия… Я же вам доложил, что состою при полке… для усяких поручениеф…
− Мне, Каплан, много чего нужно… Но что же ты можешь для меня сделать?
− Что значит… «что»? − удивленно поднял он плечи. − Я могу сделать усё… что вам нужно по вашему офицерскому палажению… матерьял на бруки… закуску… вино… квартиру, девочкэ… одним словом, усё.
Как я убедился впоследствии, «полковой жид» нисколько не преувеличивал и мог действительно достать «усё», конечно, в пределах местных потребностей. Такие оборотистые еврейчики из поколения в поколение обслуживали прежде кавалерийские полки, стоявшие, как правило, во всевозможных дырах Западного края и Новороссии. Пока я одевался и умывался, Каплан сообщил, что я, по всей вероятности, буду назначен в четвёртый маршевый эскадрон, как и все мои товарищи по выпуску. Он был действительно в курсе всех дел полка не только хозяйственных, но и строевых. Вслед за этим Каплан провёл меня в полковую канцелярию, помещавшуюся недалеко от гостиницы, после чего тактично скрылся.
Когда одетый в походную форму, т.е. обмотанный накрест ремнями снаряжения, только что введённого и похожего на конскую упряжь, я вошёл в длинное одноэтажное здание полковой канцелярии, моё появление не произвело ровно никакого впечатления на адъютанта, пожилого штаб-ротмистра и на дюжину писарей, скрипевших перьями. Поздоровавшись, адъютант молча указал мне на дверь, на которой значилось, что это кабинет полкового командира. Обрюзгший толстый полковник с рыжей неопрятной бородой нехотя приподнялся с кресла и выслушал казённую форму рапорта. Сев снова и не предложив мне стула, он сообщил скучающим голосом, что я назначаюсь в 4-й маршевый эскадрон.
− Господин полковник! − взмолился я. − Нельзя ли в 3-й маршевый? Я слышал, что он на днях уходит на фронт.
− Незачем-с! Нужно сначала службе поучиться, а на войну ещё успеете.
Явившись вслед затем командиру маршевого эскадрона Ульгрену, пузатому и пожилому корнету запаса, я окончательно упал духом. Первые впечатления в Новогеоргиевске, увы, были очень далеки от тех картин предстоящей мне кавалерийской службы, которые мы себе составили в Школе.
12-й Стародубовский драгунский полк, в который я вышел прапорщиком и форму которого теперь носил, был на фронте. Попасть в его ряды я мог не иначе, как с маршевым эскадроном, т.е. с пополнением, которое должно было влиться в него на место понесённых на фронте потерь. Эти пополнения формировались в Новогеоргиевске и отправлялись на войну по мере надобности. В момент моего приезда на очереди был 3-й маршевый эскадрон, а значит, следующий за ним четвёртый, в который я был назначен, мог выйти на фронт, во всяком случае, не раньше полугода.
Было обидно, что приходилось начинать службу не среди полковых товарищей в обстановке своего полка, а с чужим начальством и в среде призванных из запаса прапорщиков и давно отставших от кавалерийской службы запасных офицеров. Вся эта публика по сравнению с нами была уже в годах, давно утеряла всякий воинский дух и уж никак не подходила в товарищи нам, напичканному традициями и рвущемуся на войну «зелёному» корнетству. Офицеры запаса в большинстве своём были все солидные помещики, считавшие нас за белогубых младенцев, и годились нам в отцы. Что же касается прапорщиков запаса, или на кавалерийском языке «злостных прапоров», то это была совершенно штатская публика, ни по воспитанию, ни по взглядам не имевшая ничего с нами общего. Кадровый состав офицеров 8-го Запасного кавалерийского полка нас почти не касался, да и состоял он всего из немногочисленных ротмистров и полковников, некогда так или иначе потерпевших крушение своей карьеры и потому нашедших здесь тихую пристань.
В довершение несчастий я из излишнего служебного усердия, как оказалось, явился в Новогеоргиевск раньше всех своих товарищей по выпуску и потому в городе не нашёл никого из моих однокашников по Школе. Между тем из Николаевского кавалерийского училища в Новогеоргиевск должно было собраться немало публики, так как 8-й Запасный полк формировал маршевые эскадроны для двух дивизий, а именно: для 8-го драгунского Астраханского, 8-го уланского Вознесенского, 8-го гусарского Лубенского, 12-го драгунского Стародубовского, 12-го уланского Белгородского, 12-го гусарского Ахтырского и Крымского конного полка. В офицерских собраниях, куда я отправился в тот же вечер после официальных визитов, сидело около двух десятков совершенно незнакомых молодых офицеров, корнетов и прапорщиков чужих училищ.
Поужинав, я вернулся в самом минорном настроении в гостиницу и застал в ней, к своей радости, однокашника по Школе и смене Рыбальченко, кубанского казака, по какой-то фантазии вышедшего в уланы. На другое же утро мы вместе с ним при помощи вездесущего Каплана переселились на «квартиру», т.е. в холодную и на редкость неуютную комнату против собрания.
Рыбальченко оказался истинным малороссом по характеру, т.е. человеком поразительной медлительности, флегмы и… лени. Его одевание по утрам занимало столько времени, что в течение его можно было одеть целый балет. Попасть с ним вместе куда-нибудь к определённому часу было предприятием совершенно невозможным. Положительной стороной в характере моего сожителя было неизменное благодушие, благодаря которому он мне всегда помогал разбавлять горький настой жизни розовой водицей оптимизма. Период нашей совместной жизни с Рыбальченко, к счастью, совпал с полным бездельем, и так как торопиться нам было абсолютно некуда, то он оказался для меня очень удобным сожителем и компаньоном. До ухода на фронт третьих маршевых эскадронов, четвёртые, куда мы оба были предназначены, числились пока только на бумаге и службы в них мы поэтому нести не могли. Всё времяпрепровождение наше по этой причине ограничивалось томительным ничегонеделанием от завтрака до обеда и ужина, служивших единственным развлечением. В довершение неблагополучно сложившейся ситуации оба мы после неумеренных празднеств в Петербурге сидели теперь без гроша. Без денег же и знакомств найти какие бы то ни было развлечения в глухом Новогеоргиевске было невозможно.
Городок этот, заброшенный в самой глуши приднепровских степей, стоял в 70 верстах от Кременчуга и являлся в то время совершенно гоголевским захолустьем. Население состояло из мелких чиновников, евреев и подгородных хохлов. До войны всё это мирное и сонное население, хотя тихо и скучно, но жило какой-то своей жизнью, с началом же военной сумятицы под бесцеремонным натиском военщины, властно захватившей всё и вся, местное население как-то слиняло, отошло на задний план и почти атрофировалось.
Стоявший в Новогеоргиевске Запасный полк с началом мобилизации развернулся в крупное военное соединение и теперь насчитывал до 10 тысяч солдат и лошадей и до двух сотен офицеров, в огромном своём большинстве − молодёжи двух последних выпусков 1914 года. Эта огромная масса военных и коней буквально затопила собой скромный степной городок и вытеснила из него всякое напоминание о мирном быте. Над городом теперь и день, и ночь стоял шум и гул солдатских голосов, крики команды, звуки песен, военной музыки и топота конских копыт. На немощёных улицах никогда не просыхала грязь, которую ежечасно месили сотни лошадиных копыт и солдатских сапог. Жидкая зелень молодых бульваров и городских скверов носила на себе вещественные доказательства воинского присутствия в лице общипанных конями листьев, порубленных шашками веток и молодых деревьев. Движение пешеходов по тротуарам было крайне затруднительно и почти прекратилось, так как отдельные всадники и целые вереницы конных постоянно звучно шлёпали по улицам, разбрызгивая грязь и не разбирая дороги. Командиру Запасного полка, являвшемуся начальником гарнизона, приходилось периодически издавать строгие и странные для свежего человека приказы, в которых говорилось о карах и запретах по поводу рубки шашками деревьев, скачек через обывательские заборы и стрельбы по уличным фонарям.