Записки о прошлом. 1893-1920 — страница 78 из 189

запаса Булатовым, усатым и пожилым человеком с вечной трубкой в зубах. Усач этот был преподавателем Одесского корпуса, который в своё время окончил Плышевский, откуда и началось между ними знакомство. Педагог с трубкой очень возмущался нашей карточной игрой, стыдил за неё Плышевского, приводя при этом очень разумные доводы «воспитательного характера»:

− Ты, брат Плышевский, человек ещё несерьёзный… мальчишка. На эти двести рублей, что ты сегодня проиграл, можно было выписать и содержать два месяца девочку из Кременчуга.

В марте к нам прибыли молодые офицеры, выпущенные вторым ускоренным выпуском из Школы, и с ними, к общей неожиданности, наши старые товарищи, оставшиеся на второй год, Мершавцев и барон Штрик, оба в юнкерской форме. Оказалось, что они оба изгнаны генералом Марченко из Школы за «цук», с которым упрямый генерал продолжал свою безнадёжную войну. С этой целью он даже образовал в училище два эскадрона, чем отделил младший курс от всякого сношения со старшим. Встретили мы «пострадавших за убеждения» однокашников как нельзя лучше, и на торжественном обеде благодарили их за верность и преданность старине. Мершавцев был выслан в ахтырские гусары, а Штрик в Крымский конный полк. С последним мы очень подружились и стали закадычными друзьями. Родом он был из прибалтийских баронов, помещик и охотник, большой любитель конного дела, что нас очень сблизило.

Весной 1915 года с очередным эскадроном своего полка барон фон Штрик ушёл на фронт с определённым предчувствием, что с войны ему не вернуться. Предчувствие это оправдалось, и он был убит в первых же боях, не дождавшись производства в офицеры. На память он мне подарил английское охотничье седло.

Мершавцев, широкоплечий, чёрный, как цыган, брюнет, родом из Кривого Рога, поселился совместно с двумя новоприбывшими ахтырцами Базилевичем и Косигловичем недалеко от меня. Квартира трёх приятелей скоро стала для всех нас центром картежа и пьянства. К этим двум занятиям прибавилось скоро и третье – спиритические сеансы, до которых оказался большим охотником Мершавцев. Все мы, кроме него, всерьёз этих занятий не принимали, хотя, надо правду сказать, не раз получались на сеансах любопытные явления. Потешаясь над верой Мершавцева во всё таинственное, мы с Косигловичем помогали руками и ногами столику отвечать на вопросы. Благодаря этому однажды стол озлился и потребовал самым решительным образом, чтобы Мершавцев убирался из комнаты, иначе с ним случится сейчас несчастье. Испуганный спирит поспешил послушно покинуть тёмную комнату и скромно уселся в соседней столовой, где на столе стоял ужин и кипел самовар. Однако мы на этом не успокоились, и стол с окружавшими его спиритами пополз из темноты в столовую, как раз в тот угол, куда забился с круглыми от ужаса глазами Мершавцев. Медленно подвигаясь, стол зажал испуганного спирита к самому самовару, где прыгнул на него всеми четырьмя ножками, вырвавшись из наших рук. Под общий хохот одуревший от ужаса Мершавцев лихим прыжком оказался в грязных сапогах прямо на скатерти рядом с самоваром.

Нервность нашего главного спирита скоро передалась и всем нам, почему, вероятно, стол стал с каждым вечером давать всё более разумные ответы. Однажды он ответил совершенно точно, как зовут мою покойную маму, хотя никто из присутствовавших с семьёй моей никогда не был знаком, а сам я во избежание жульничества к столу не прикасался и сидел в стороне.

Во время спиритических сеансов на кухне всегда околачивались два денщика, готовивших ужин и допивавших бутылки. Следя за господским времяпрепровождением, все эти уланы и гусары также заинтересовались спиритизмом и как более неискушенные души свято поверили в чертовщину.

Весной 1915 года в мае после одного особенно удачного сеанса, когда столик превзошёл самого себя и нервы у всех были особенно взвинчены, кому-то из нас пришла в голову мысль испытать храбрость присутствующих. В Новогеоргиевске было на обрыве горы над Днепром старое кладбище, всё заросшее кустами сирени и белой акации. На самом его видном месте стоял белый памятник – бюст госпоже Энгельгардт, жене командира Орденского кирасирского полка, стоявшего в городе в старые николаевские времена. С именем покойной, очень красивой молодой женщины, была связана какая-то таинственная романтическая история, а о могиле её в городе ходили слухи, что около неё «не совсем чисто» по ночам. В лунные летние ночи белый памятник среди тёмной зелени был виден далеко кругом и действительно производил жуткое впечатление.

Так вот, тем, кому пришла в голову идея испытать храбрость товарищей, было предложено отправиться к памятнику и повернуть бюст покойной Энгельгардт спиной к Днепру. На это предложение никто не отозвался, а Мершавцев, подошедший к окну взглянуть на освещённый луной памятник, в ужасе заявил, что он умрёт на месте, если хоть один из нас выйдет из дому для этого кощунства. Видя, что из нас, офицеров, никто своей храбрости доказывать не хочет, мы вызвали из кухни трёх денщиков, которым было предложено за четвертной билет отправиться «в гости к Энгельгардт». Солдаты наши отнеслись к этому предложению с нескрываемым осуждением, а старший из них – мой Иван − перекрестился и за всех ответил, что они «никак не согласны губить свои хрестьянские души за деньги, да ещё перед тем, как идти на войну, да и всё равно никто из них до кладбища не дойдёт, а всё одно помрёт со страху».

Спиритизм сыграл с нами, как оказалось, скверную штуку, расстроив не только барские, но и солдатские нервы. Стыдно сказать, но никто в эту ночь ни из солдат, ни из офицеров домой спать не пошёл, все остались ночевать у Мершавцева, который этому обстоятельству был рад больше всех. Впоследствии я много раз проходил ночью мимо памятника Энгельгардт без всякого неприятного чувства, а однажды в компании с одной милой девушкой просидел у его подножия до рассвета, причём оба мы были настроены соседством этой могилы поэтически.

Конечно, причиной нашего коллективного страха был спиритический сеанс, расстроивший всем нервы, а уж никак не робость, в которой вряд ли можно было подозревать кого-либо из тогдашних молодых офицеров, ещё менее согласных в этом признаться публично. Вопросы мужества и храбрости в тогдашней среде кавалерийских офицеров были вещи, с которыми шутить не приходилось, и сомнения в этом, с чьей бы то ни было стороны, была вещь недопустимая. Да и, кроме того, почти все участники сеансов у Мершавцева, как и он сам впоследствии, погибли героями во время войны…

Ранней весной 1915 года были сформированы четвёртые маршевые эскадроны, где молодёжь начала службу, по которой буквально уже истосковалась. В эскадроны поступили солдаты, снаряжение и кони из ремонта. Солдаты состояли из призванных из запаса солидных людей лет тридцати и старше, из которых больше половины отбывали службу в гвардии, почему службу все знали хорошо, но на ученья выходили неохотно. Чувствовалось, что в отличие от солдат действительной службы, их служба не интересует, войны они не хотят и все их помыслы в родных деревнях, где оставлены семьи и хозяйство.

Вахмистром оказался запасной жёлтый кирасир, бравый рыжеусый Лисун, отчаянный пьяница и наездник старой школы. На ученьях он любил показывать, как ездили в «доброе старое время», причём «чёртом» заваливался в седле назад и в таком виде брал барьеры, правда, не всегда удачно, так как уже отяжелел и хронически находился под мухой. Эскадронный командир корнет запаса Ульгрен, солидный екатеринославский помещик, напрасно старался вытрезвить своего ровесника, дикого вахмистра, в трезвом виде тот сразу скисал и терял всякую энергию.

Ко мне Лисун, кстати сказать, видный мужчина хамской красоты, при геройских усах и с оловянными глазами, почувствовал сразу симпатию и часто вёл «политичные» разговоры о солдатском житии-бытии. Как-то я ему попенял, что запасные не только не подают в качестве старых солдат пример молодым, а сами, где только могут, неглижируют в исполнении своих обязанностей. На это вахмистр мне ответил очень резонно, что «запасного с действительным равнять не приходится»; на действительной он, Лисун, «сам орлом был, а теперь омужичился и опять хохлом стал».

− Опять же сказать… равнять молодого хлопца с запасным нельзя. Ему двадцать годов, а мне все сорок. Наш брат сядет на коня, а у него мысли − дома с бабой да ребятишками. Выходит не солдат, а одно горе ходячее… Нашему брату теперя отчётливо что сделать, так над этим умереть можно… Одно слово – старики!

Слова вахмистра были будто хорошие, правильные, что не мешало Лисуну брать взятки с запасных, чтобы он не очень «нудил их службой». Вообще надо сказать, что, как правило, самые худшие начальники для солдата – это те, которые вышли из солдатской же среды, т.е. унтер-офицеры, вахмистры и подпрапорщики, они к тому же находятся день и ночь среди солдат. Какой бы строгий и придирчивый ни был офицер, он по окончании занятий уходит из казармы, а какой-нибудь взводный или отделенный остаётся рядом с солдатом все 24 часа в сутки. Большинство из этого солдатского начальства − мелкие тираны и хуже всякого настоящего начальства. Пара «лычек» на погонах меняет самого скромного на вид солдата, сразу у него появляются начальнические интонации, походка меняется, появляется апломб и самоуверенность, физиономия начинает жиреть, словом, из человека, по казарменному выражению, получается скоро «шкура». Бывают, конечно, и исключения, однако не всегда и не везде желательные, как, например, один из наших взводных – Брежнев. Он был фабричный, говорил языком полуинтеллигента, к солдатам относился без всякого начальнического давления, по-товарищески; перед офицерами же предпочитал больше помалкивать и держать язык за зубами. Было совершенно ясно, что Брежнев, несомненно, с «красным душком» и навряд так молчалив в казарме, когда остаётся с солдатами один без свидетелей. Своих трёх нашивок он долгое время не хотел носить и надел лишь по категорическому приказанию эскадронного командира.

С момента сформирования эскадрона весь день мой оказался наполненным занятиями. Утром все младшие офицеры должны были являться на чистку и кормовку коней, которая происходила в 7 часов утра на чистом воздухе у коновязей. Затем каждый из нас, разобрав свои взводы, отправлялся с ними на какой-нибудь пустырь или площадь, которых в Новогеоргиевске, как во всяком степном городе, где не стеснялись местом, было великое множество. На пустырях этих происходила манежная езда для выправки, посадки и тренировки коней, рубка глины и лозы, приёмы пикой и колка ею солом