В Щиграх, где мы с сестрой и Женей провели весёлую масленицу, тётушки и бабушки очень старались сблизить меня с некоей родственницей, кузиной матери, молодой барышней, по-видимому, с серьёзными намерениями. Барышня была очень милая, но кроме родственных чувств, между нами ничего другого оба мы взаимно не почувствовали, хотя проектируемый дамами брак как нельзя лучше гармонировал со всеми родственными и материальными соображениями.
Время прошло весело и беззаботно среди родственной молодёжи. Перед отъездом все мы снимались порознь и группами, и, между прочим, на одной оригинальной группе кузина, я и кузен Юрий Бобровский снялись рядом в косынках сестёр милосердия, так что были видны только головы. Эта фотография показывалась всем знакомым, и никто не мог догадаться, что двое из трёх сестёр − мужчины. Старый и глухой помещик, над которым потешалась молодёжь, даже заявил, что ему больше всего нравится «средняя», т.е. я.
По возвращении в Новогеоргиевск я попал в самый разгар всяческих смотров, которые шли один за другим. Начальство готовилось к скорому выступлению очередных пополнений, отпуска солдатам были прекращены и вместо занятий мы ежедневно ходили на стрельбу. На другой день приезда я попал на инспекцию эскадрона полковником Тарновским, помощником командира полка по строевой части. Тарновский, несмотря на все придирки, остался доволен и благодарил, хотя во время смотра ругался как сапожник. Взводному, у которого чуть не вырвался при выводке заигравший конь, он пустил казарменную остроту:
− Тебе, братец, не коней водить, а взвод срать.
Через два дня неожиданно приехал генерал Алымов. Этот тоже говорил не без крупной соли, причём обращался к солдатам в чисто драгомировском стиле. Офицерам рекомендовал ввиду военного времени поменьше говорить об успехах на фронте и не говорить совсем о неуспехах. Бывших в бегах обозвал скверноматерными словами, а всем вообще сказал прочувственную речь не без слезы. Полковник Киндяков, стоявший рядом с генералом, по этому поводу совсем расстроился и плакал слезами крокодила.
В вечер генеральского смотра среди ахтырцев было необычайное волнение. Проездом на войну в город заехал осмотреть молодёжь старый ротмистр Лермонтов, из коренных ахтырцев. Он был представитель одной из трёх или четырёх родственных друг другу фамилий, составлявших большинство офицеров гусарского Ахтырского полка. Это были Панаевы, Лермонтовы и Вербицкие, из поколения в поколение служащие в полку. В Новогеоргиевске имелся молодой Вербицкий, красивый мальчик с необыкновенно большими синими глазами, носивший среди товарищей кличку «Вера Холодная», тогдашней популярной синематографической дивы. Ахтырцы с началом войны приобрели огромную известность во всей России своими необыкновенными подвигами. Слава эта приобретена главным образом тремя братьями Панаевыми, которые, командуя тремя эскадронами, все погибли в конных атаках и награждены Георгиевскими крестами. Государь за доблесть сыновей наградил их мать пожизненной пенсией и орденом Святой Екатерины «за достойное воспитание сыновей».
С марта началась весна – из Кременчуга на юг прошёл уже первый пароход. Через неделю ждали утиного перелёта и открытия охоты. К сожалению, весна меня обманула. Вместо отправления на фронт, куда мы все стремились, я был переведён приказом по полку в запасной эскадрон для обучения новобранцев, это значило, что вместо войны я должен был надолго засесть в Новогеоргиевске. В первые дни от обиды я не знал, что делать, и не будь военного времени, я, наверное, подал бы в отставку.
Утром 5 марта впервые я отправился к месту новой службы. В отличие от маршевых эскадронов, размещённых на временных квартирах в городе по обывательским домам, Запасный полк был расположен за городом в каменных казармах, представляющих собой мрачные большие корпуса николаевских времён. Новый командир ротмистр Мартиновский встретил меня приветливо, но с места предупредил, что будет строг и требователен по службе. Зато команда новобранцев, поступившая ко мне под начало, произвела на меня самое отрадное впечатление. Это были молодые ребята, с полудетскими ещё лицами, старательные и прилежные, буквально смотревшие в рот начальству. Они на ученьях лезли из кожи и служили, что называется, от всей души. На войну они стремились по молодости лет не меньше меня самого, и я почувствовал с первого дня, что с ними у нас, молодых офицеров, гораздо больше общего, чем с запасными солдатами, которые всячески отлынивали от службы и явно ею тяготились.
В связи с переменой части я отделался от вестового Гладыша, ленивого и небрежного в уходе за лошадью, а на его место явился старый запасной солдат Филипп Зинченко. В первый момент я пришёл в ужас от его «старости» – Зинченко было 40 лет и его сын служил взводным в Ахтырском полку, но потом, разглядев его бравый вид, успокоился. В качестве вестового Филипп оказался лучше похвал, он сразу привёл и конюшню, и коней в картинное состояние, чего нельзя было добиться от старого вестового, доведшего лошадь до мокрецов. Кроме того, при ближайшем знакомстве Зинченко оказался весьма культурным для солдата человеком, на «действительной» он служил в Петербурге в эскадроне гвардейских жандармов и повидал свет. Родом он был из состоятельных крестьян Екатеринославской губернии.
Первый блин, однако, оказался комом. По молодости лет и по неопытности чёрт меня дёрнул за язык сказать в разговоре с Мартиновским, что я тягощусь пребыванием в Запасном полку и стремлюсь на войну, чтобы скорее попасть в свой полк и в среду товарищей, с которыми придётся провести всю службу, тогда как здесь всё чужое и малоинтересное для молодого офицера. Мартиновский, самолюбивый и заносчивый поляк, этим обиделся и начал явно придираться, сделав два раза в течение первого месяца мне письменные замечания за какие-то пустяки. К концу марта за запоздание на пять минут на учение он арестовал меня на два дня домашним арестом, прибавив, что не выпустит меня от себя очень долго, так как я должен поучиться дисциплине и терпению.
В отчаянии я пошёл посоветоваться о своём печальном положении с Косигловичем, который, числясь в пятом маршевом эскадроне, тоже терял надежду скоро попасть на фронт. Посоветовавшись, мы пришли к чисто мальчишескому решению плюнуть на всё и с этой целью тут же написали письмо генералу Марченко, начальнику Николаевского кавалерийского училища, с просьбой устроить нам перевод в Кавказскую туземную дивизию, о которой тогда писали газеты как о части, делавшей чудеса на фронте.
Выйдя из-под ареста, я усиленно предался занятиям по службе, во время которых 15 мая на вольтижировке упал с лошади и повредил колено, уже испорченное когда-то в Школе. Пришлось улечься в кровать и подвергнуться освидетельствованию комиссии, которая пришла к заключению послать… на излечение меня на одесские лиманы и выдало перевязочное свидетельство, первое, но, увы, далеко не последнее в моей жизни. Видя, что я к этому свидетельству отнёсся с явной небрежностью, старший врач внушительно объяснил, что перевязочное свидетельство имеет большое значение при пенсии и отставке. Пенсия, отставка – эти слова могли вызвать только презрительную улыбку у человека, недавно отметившего совершеннолетие и который только начинал службу.
С костылём под мышкой и с обидой и огорчением на сердце провожал я свой бывший четвёртый маршевый эскадрон, уходивший через неделю на войну. Как в насмешку, во время прощального смотра командиром полка он выстроился как раз перед окнами моей квартиры. Денщик Иван, который имел музыкальный слух ещё хуже моего, поставил граммофон на подоконник и в открытое окно завёл пластинку полкового марша Стародубовского полка. Сыграв марш раз пять, он уже по собственной инициативе поставил уходящим похоронный марш. Обруганный «болваном», он очень удивился:
− Что ж вы обижаетесь, ваше высокоблагородие… Всё одно музыка.
Вахмистр Лисун по случаю ухода на фронт напился свыше всякого воображения и икал на всю площадь во время речи полковника. Рассерженный полковник отправил его прямо со смотра под арест, лишив должности вахмистра. Чтобы не нарушать дальнейшего хода торжества, осиротевшего коня Лисуна завели ко мне во двор, он весь благоухал самогонкой.
По случаю Троицына дня и двух дней праздника ездили весёлой компанией «освежиться» в Кременчуг. На этот предмет долгой практикой был выработан особый способ действий. Компания, решившая ехать покутить, вносила в общую кассу заранее обусловленную сумму на пропитание души, которая вручалась «полковому жиду». Каплан с момента выезда из Новогеоргиевска и до возвращения в оный был обязан платить по всем счетам. Эта должность добровольного кассира приносила нашему иудею хороший гешефт, он был готов в любой момент бросить все свои дела и ехать с офицерами в Кременчуг. С парохода мы обыкновенно отправлялись в кафе-шантан, в котором опытный в этого рода делах оркестр встречал нас полковыми маршами. Два дня мы без перерыва кружились по разным весёлым местам и до утра ужинали в каких-то садах. На рассвете однажды мы оказались с корнетом Турчановичем около тира и в полчаса расстреляли все мишени и бутылки, что вызвало в окружавшей нас публике патриотический восторг и овацию.
В середине июня мои мучения в запасном эскадроне совершенно неожиданно окончились. Из канцелярии полка мне была доставлена «служебная записка», в которой значилось о переводе прапорщика Маркова в 5-й маршевый эскадрон. Новая часть стояла в предместье Новогеоргиевска, в так называемом Закаменье. Пришлось по этому случаю расстаться с гостеприимными хозяевами-старичками, так как нужно было жить в расположении эскадрона. Новая квартира – белая украинская хатка из двух горниц, – оказалась очень удобной. Тут же во дворе помещались солдаты и кони.
С наступлением весны, когда весь городок превратился из-за обилия зелени в сплошной цветущий сад, мы все на ночь переселились с походными кроватями на свежий воздух. Густой сад сирени и вишни был и на новой квартире весь в цвету, словно облитый молоком. В этом душистом цветочном царстве прекрасно спалось.