Записки о Рейчел — страница 39 из 42

Голосом, который мог бы принадлежать моему младшему брату, я спросил:

— Ты уверена?

— На сто процентов.

Я повернулся спиной и притворился, что роюсь в ящике стола.

— А, ну да. Вот он. Ой! Упал в корзину для бумаг! Черт!

Мои пальцы наткнулись на смоченного Глорией троянца, отодвинули его в сторону, и стали углубляться дальше в пучины салфеток, банановых шкурок и сигаретного пепла, пока не на шли презерватив, который я использовал с Рейчел днем. Да, у меня свои нормы, спасибо. Прошу прощения, но я не отступлюсь от своих принципов. Верно, кондом Глории был бы приятней, поскольку кондом Рейчел была намного грязнее, мокрее и, главное, холоднее. Однако воспользоваться им было бы, скажем так, невежливо, да что уж там — крайне оскорбительно для честной девушки.

К счастью, у меня все же было подобие эрекции, чему я обязан исключительно нашей давней дружбе с Рейчел. С расширенными от ужаса глазами я натянул презерватив.

— Готово.

Рейчел откинула одеяло, чтобы пустить меня к себе.

* * *

Двадцать минут спустя, за соседней дверью, я стоял, глядя в зеркало над раковиной. Лицо в зеркале было таким бессмысленным и равнодушным, что выглядело совсем незнакомым. Но пока я смотрел, оно начало приобретать осмысленность, затем превратилось в ухмылку, затем — в улыбку. Послушай, малыш: тинейджеры проделывают подобные штучки постоянно. Запомни: ты молод лишь однажды. Ведь молодость существует не для чувства вины, а для животной похоти; не для сожаления, а для ликования; не для стыда, а для раскрепощающего, грубого цинизма. Как ты сам это выразил в строчках из «Один лишь Змей улыбается», написанных под воздействием сенной лихорадки:

В лице — угар.

Поебок списки.

Как обелиски.

Течет Нектар.

В сортире вой —

В горячей дымке,

В веселой шапке —

невидимке: собачий зной.

Настоящий тинейджер — это эго, высаженное на необитаемом острове, но оно не ждет спасения от проходящих кораблей; у него достаточно сил, чтобы оставаться наедине с собой. Для нее, для Рейчел, день за днем, ты продавал свою юность. Помни об этом.

Я подмигнул своему отражению и потянулся за бритвой. Теперь надо перерезать кондому горло, чтобы все (двойная порция) вылилось в унитаз. Деликатный момент, поскольку, как правило, я занимался в уборной либо своим членом, либо режущим лезвием, но не обоими сразу, и сейчас я намеревался их совместить. С зажмуренными глазами я нащупал пупырышек — давай, оттяни его, посмотри вниз и режь. Тянулось весьма туго (сжатие в результате чрезмерного использования?) и я чувствовал непонятную боль. Поднеся бритву, я открыл глаза. Вместо резины я увидел свою крайнюю плоть, зажатую между большим и указательным пальцами.

Моей первой мыслью, когда лезвие звякнуло о пол, было, что я чуть не сделал себе обрезание. Второй мыслью было: куда все подевалось?

Я нашел резиновое колечко на основании члена, затерявшееся среди волос.

Он порвался. Рейчел беременна.


Время было детским, даже если про меня этого уже не скажешь.

Рейчел сидела, опершись спиной о подушку, и курила — как парень.

— Где был?

— Слегка освежился.

Она подвинулась, давая мне место.

— Рейчел, ты хочешь чтобы я сказал тебе что-то, из-за чего ты будешь сильно беспокоиться, даже если потом может оказаться, что беспокоиться не стоило? Даже если в этом может не быть необходимости?

— Конечно. И теперь тебе придется сказать, в любом случае.

— Даже если я мог бы сказать тебе позже, когда волноваться будет уже не о чем?

Она поцеловала меня в щеку.

— Да. Потому что я тоже хочу тебе кое-что сказать.

— Правда? Что?

— Сначала ты, потом я.

— Нет, сначала ты. Давай. Обещаю не сердиться, что бы там ни было, — с чрезмерным, может быть, пылом сказал я.

Она сделала затяжку. Изо рта и ноздрей у нее шел дым, когда она сказала:

— Все, что я рассказывала тебе о своем отце — ложь. Я никогда в жизни его не видела, не говорила с ним и не слышала о нем.

Я глядел в потолок.

— Что, все эти истории про Париж?..

Она помотала головой.

— И он никогда даже не звонил тебе и ничего такого?

— Все ложь.

— Ни единого письма?

— Ничего. Ни разу.

Я пошевелил ногой.

— Боже.

Она торопливо меня поцеловала.

— Это так глупо, но я всегда это делаю. Не знаю почему. Как-то само получается.

— Но почему?

— Не знаю. Просто я чувствую, что это делает меня более…

— Что? Более… значительной?

— Может быть. Нет, не то. Просто тогда я чувствую себя не такой жалкой.

Ее голос зазвучал по-новому.

— Не такой жалкой, — повторила она.

— …Ну, детка, прекрати, не плачь. Честное слово, я совершенно не сержусь.

Пока Рейчел плакала у меня на плече, я пересматривал фикцию по имени Жан-Поль д'Эрланжер. Тут, по меньшей мере, была пара удачных моментов. Например, мне нравились их гневные телефонные разговоры. К тому же впечатляло, как искусно она заметала следы: все эти тонко продуманные замечания насчет того, как все были тактичны и как мило было с их стороны не поднимать этой темы. Возможно, Дефорест до сих пор пребывал в неведении. Но Страстный Парижский Художник — и вся эта дешевая чушь насчет гражданской войны в Испании: ну, право же… вы только вообразите!

Со свежим любопытством, с обновленным ощущением сокрытой в ней тайны, я поцеловал влажные уголки глаз Рейчел. Потому что — чего уж там — она ведь сумасшедшая. Я врал, фантазировал и обманывал; мое существование также было призматической паутиной лжи — но для меня это было гораздо в большей степени — чем? — гораздо в большей степени литературой, отвечало скорее интеллектуальным запросам, нежели эмоциональным. Да, в этом-то и разница. Я снова обнял ее. Какой любопытной штучкой она была! Мне казалось, я лежу в постели с кем-то другим.

Спустя час Рейчел выиграла раунд в пользу того мнения, что я ее люблю и не слишком сильно презираю. Тогда она спросила:

— А о чем ты собирался мне рассказать?

Какая-то часть моего мозга, должно быть, по инерции все время продолжала думать об этом. Когда я заговорил, у меня не было никаких сомнений.

— А, ты об этом. Ну, звучит глупо, по большому счету. Просто мне кажется, я… завалил экзамены и не поступлю в Оксфорд. Похоже, я недооценил сложность поставленной задачи.

Пока Рейчел изливала на меня поток своих уверений, ветер снаружи, не переставая дувший на протяжении всего вечера, начал издавать зловещие звуки, ворча за дверью и сотрясая оконные рамы.

Полночь: совершеннолетие

Итак, мне девятнадцать, и я сам не всегда понимаю, что делаю; ворую мысли из книжек, отражаюсь в чужих глазах, не обгоняю на улице стариков и калек, боясь огорчить их своей резвостью, люблю наблюдать детей и животных за игрой, но буду не прочь посмотреть, как избивают нищего или как машина переедет маленькую девочку, ведь все это — опыт; не люблю сам себя, но высмеиваю людей, менее умных и красивых, чем я. Но в этом ведь нет ничего особенного?


Теперь я складываю «Записки о Рейчел» в аккуратную стопку. Стрелки будильника образуют неумолимо сужающуюся асимметричную букву V. Через семь минут они соединятся.


Конечно, проснувшись на следующее утро, я был словно в бреду. (Я до сих пор еще, сорок часов спустя, до конца не отошел; на мой взгляд, изнеможение — самый дешевый и доступный наркотик из тех, что есть на рынке).

Рейчел, которая обычно тут же просыпалась, стоило мне только пошевелиться, проспала всю мою шумную возню с одеждой и бумагами для собеседования. В три ночи, за пять часов до этого, я пообещал, что попрощаюсь, прежде чем уйти. Но, похоже, тут не было большого смысла.

Внезапно я решил, что вместо этого лучше возьму с собой «Записки о Рейчел».

Норман сидел на кухне один, всецело захваченный волшебством газетных страниц. Джен, очевидно, отвергла всякую мысль о причастности к моему завтраку.

— Когда твой поезд?

— В девять ноль пять.

(Моя фамилия располагалась посередине алфавита, так что я счел, что мне незачем быть там раньше десяти тридцати).

— Куча времени, — сказал Норман.

В молчании мы выпили чая с хлебом-с-маслом — кофе был завтраком для пидоров, а тосты — для леваков. У меня ныли зубы, а язык, казалось, зарос волосами.

Без двадцати девять:

— Ну, двинули. В этом костюме ты выглядишь полным мудаком. Где ты его взял? На армейской распродаже? Вот, держи, тебе письмо. Из-за границы.

«Лотус-кортина» Нормана с ревом понеслась вверх по улице, его синий шерстяной пиджак болтался сзади на крючке над окном. В машине пахло бензином, новой пластмассой, прозрачными нейлоновыми рубашками и застоявшимся старческим потом. Я взглянул на конверт и засунул его в карман. Коко.

— Готов?

Пять секунд пробуксовки на месте, и мы катапультировались с горы.

— Дженни устала? — провизжал я, когда на повороте нас протащило юзом на всех четырех колесах.

— Да. — Он сбросил скорость с восьмидесяти километров в час до нуля на светофоре. — Ей сейчас не стоит рано вставать.

При первом же намеке на желтый свет Норман рванулся вперед, шныряя между машинами, как слаломист.

— И сколько еще осталось?

— Конец мая.

— Ты рад?

Он пожал плечами, со скрежетом воткнул вторую передачу, надавил сигнал (который исполнял первые четыре ноты из «Неге Comes the Bride») и пронесся, едва не задев грузовик слева от нас, в результате чего какой-то пешеход смиренно упал на колени.

Снова светофор.

— Почему ты сомневался насчет ребенка? — Норман яростно газовал и бормотал угрозы в адрес водителя молоковоза, стоящего рядом. — Не хотел себя связывать или что?

Дорога освободилась, и нас с силой вдавило в сиденья.

— Тебе приходилось, тебе приходилось трахать бабу, которая рожала?