ие души. О политике говорили мало. Между Рахимовым и командирами рот установились восточные отношения — молчаливой, незадающей вопросы покорности.
В августе 1944 года немцы выбросили батальон, дислоцировавшийся тогда в Румынии, на передовую. Шла Кишиневская битва. Фронта не было. Противники искали друг друга. Рахимов решил использовать момент для перехода на сторону Красной Армии.
Посовещавшись, командиры рот решили, что каждый возьмет на себя своего немца. В последний момент, когда до передовой оставалось три километра, — немцам перерезали глотки. Офицера убивал сам Рахимов.
Солдаты узнали о происшедшем через несколько минут. Приняли с молчаливым одобрением. Темнело; батальон двигался вдоль дороги, заметно приближаясь к линии фронта. Шли свернутыми колоннами. Впереди на конях ехал Рахимов с офицерами. Внезапно послышался русский окрик часового; Рахимов ответил: «Свои!» — и проехал вперед. С этим отзывом и в более спокойные времена переходили фронт и доходили до больших штабов.
Наконец, часовой разглядел немецкие автоматы и зеленую униформу, бросил винтовку, без памяти побежал в деревню. Был остановлен, задержан. В деревню вошли затемно. Рахимов с товарищами беспрепятственно подъехали к дому, где квартировал командир полка. Вошел. В комнате было трое: подполковник, ординарцы. За Рахимовым затолпились его черномазые офицеры.
«Товарищ подполковник, разрешите обратиться!» — «Говорите». — Подполковник поднял голову. Перед ним стоял немецкий офицер, четко держал руку под козырек.
«Разрешите обратиться, товарищ подполковник!» Тот сидел бледный, опустив голову в тарелку. Повисли руки у ординарца.
Рахимову стоило большого труда объясниться. Наконец, комполка зашевелился, позвонил генералу, а покуда предложил немедленно разоружить батальон. Приехавший генерал отменил это приказание. В ту же ночь батальон бросили в бой. Через несколько дней туркестанцы рассеялись по госпиталям, и новые красноармейские книжки нивелировали их удивительные биографии.
Самого Рахимова оставили при штабе дивизии — помощником начальника разведотделения.
Вот еще один «удивительный случай доблести и героизма».
Зимой 1942–1943 года к нам попали немецкие штабные архивы. Среди них нашли опросный лист переводчика разведотдела этой же дивизии, взятого незадолго до того в плен немцами. Это был молодой еще человек. Немецкий язык изучил в колониях на Украине. До войны работал в средней школе преподавателем. В армии не пошел дальше сержанта.
Из опросного листа было видно, что пленный дезинформировал контрразведчиков по всем остальным вопросам. Был бит, пытан, что фиксировалось в протоколе. Упорствовал, лгал, молчал, настаивал на своем.
Судьба его неизвестна.
Неисповедимы пути становления героического. Под Москвой солдат среди бела дня взбирается на немецкий танк и обухом загибает пулемет. При этом матерится и дурашливо стучит каблуком по стальной крыше.
Сочиняя по политдонесениям историю 20-й гвардейской дивизии, я установил, что здесь дважды предвосхитили потрясший Сталина подвиг Матросова. В одном случае это сделал еврей-одессит, штабной парикмахер, изгнанный за лукавство на передовую. Писаря оглупляли геройства ежедневной, нормированной «героикой» политдонесений.
В той же 20-й дивизии сержант, юноша, которому оторвало руку по локоть, поднял ее над головой уцелевшей рукой и пошел в бой во главе своей роты.
В то же время многие танкисты горели в танках, потому что знали: потерявших материальную часть отправляют в нелюбимые и опасные пехотные роты.
Зимой 1942 года немецкие снайперы отрезали передовую от штаба батальона и кухонь. Образовалась «долина смерти» — обычная для Западного фронта, где лесистость носит пунктирный, прерывистый характер. За день выбыло из строя четверо неосторожных связистов. Солдаты доели сухари, дососали грязный сахар, начали грызть кожаные сыромятные ремни — только бы заморить червячка.
Комиссар батальона вызвал охотников — кому не жалко ободрать пузо, проползти к передовой с термосом горячей каши. Откликнулся писарь, провинциальный бухгалтер, совсем плюгавый человечек. Он сказал: «Термос я отнесу, конечно, но вы, товарищ комиссар, постарайтесь ужо — выхлопотайте мне хоть медальку». В то время медали еще были в цене. Комиссар с охотой согласился. «Термос-то, конечно, доставлю, товарищ комиссар, только вы мне расписочку выдайте — так мол и так — солдат Андрюшкин медаль заслужил». Получив расписку, Андрюшкин засунул ее за пазуху и довольный пополз с термосом.
В октябре 1941 года партия перевела героизм из категории «мораль» в категорию «право».
Приказ № 270[18], предлагавший любому красноармейцу казнить любого начальника, отдавшего приказ о сдаче в плен, и самому занять его место, обоснованно предполагал присутствие титанов. Отсюда выросло партизанское обычное право, когда Федька Гнездилов, солдат, бывший цирковой фокусник, держал комиссаром медсанбата своего шеститысячного отряда дивизионного комиссара и ругательски ругал его за нерасторопность.
Запрещение сдаваться в плен, немыслимое в любой другой армии, привело к тому, что окружение было не только катастрофой, но и толчком к образованию мощных лесных соединений. Приказ выполнило меньшинство, но меньшинство, достаточное для моральной победы. В штурмовых батальонах[19] еще долго встречалось обиженное начальство. Они сдались в плен, порвали партбилеты, чтобы сохранить себя для коммунизма и даже для борьбы в эту войну «в более благоприятных условиях». Их ведь не предупреждали о том, что нормы героизма будут настолько повышены.
Так аттантизм[20], расколовший Югославию и Польшу, был предупрежден у нас военной юстицией и приказной пропагандой.
Так вот с чем мы пришли в Европу!
В Румынии пьяный лейтенант, обобравший румынского майора, долго тряс его за грудки и покрикивал: «А ты в Одессе был? А ты в Европе был?»
Очень много, оказывается, значило вовремя побывать в Одессе.
Эта глава о быте наших войск в Европе включает в себя разделы: пища, деньги, фронтовые женщины.
Она должна быть дополнена разделами о жилище, одежде, письмах из дому, оружии и многом другом.
Менее высокий жизненный стандарт довоенной жизни помог, а не повредил нашему страстотерпчеству — пройти через Одессу, «быть» в ней так, как советский лейтенант, а не как румынский майор.
Без отпусков, без солдатских борделей по талончикам, без посылок из дому мы опрокинули армию, которая включила в солдатский паек шоколад, голландский сыр, конфеты.
Зимой 1941–1942 годов под Москвой наша снежная нора, согреваемая собственным дыханием победила немецкую неприспособленность к снежным норам. В 1942 году солдатские газеты прокричали об утвержденных Гитлером проектах благоустроенных солдатских блиндажей, без выполнения этого обещания немцы не стали бы воевать еще зиму.
Почти всю войну кормежка была изрядно скудной. Люди с хорошим интеллигентским стажем мечтали о мире, как о ярко освещенном ресторане с пивом, с горячим мясным. Москвичи конкретизировали: «Савой», «Прага», «Метрополь».
Офицерский дополнительный паек вызывая реальную зависть у солдат.
В окопах шла оживленная меновая торговлишка! Табак на сухари, порция водки на две порции сахара. Прокуратура тщетно боролась с меной.
Первой военной весной, когда подвоз стал маловероятен, стали есть конину. Убивали здоровых лошадей (нелегально); до сих пор помню сладкий потный залах супа с кониной. Офицеры резали конину на тонкие ломти, поджаривали на железных листах, до тех пор пока она не становилась твердой, хрусткой, съедобной.
Старшинам, поварам, кладовщикам — завидовали.
Помню состязание поваров голодной весной 1942 года. В полк пришло пополнение. Бледненький москвич с тонкими руками назвался поваром и потребовал использования по специальности. Навстречу ему вывалился повар — блестящий от сытого жира. Жюри составляла толпа офицеров и штабных солдат. Повар был бесконечно уверен в своей победе.
— Ну, расскажи-ка мне рецепт цыпленка-антрекот.
Претендент понес явную чушь.
— Птишан знаешь? Котлектов сколько сортов знаешь?
Претендент тоскливо молчит. Под общий смех его изгоняют в стрелковую роту.
Жестокие антиворовские законы войны, казни шоферов за две пачки концентратов были вынуждены голодной судорожностью, с которой обирал себя тыл, чтобы подкормить фронт.
Летом, на минированных полях у Гжатска, в нейтральной междулинейной полосе, выросла малина. Две армии лазали за ней по ночам.
Той же весной в госпиталя часто привозили дистрофиков с нулевым дыханием — старичье из дорожных батальонов. Во время двенадцатикилометрового перехода в мартовскую грязь полки теряли по нескольку солдат умершими от истощения.
Не только казахи и узбеки, но и заведующие и управляющие из МПВО[21] в артполку разбавляли свою кашу многими литрами воды — болталось бы хоть что-нибудь в брюхе.
Серьезное улучшение питания началось с приездом на сытую, лукавую, недограбленную немцами Украину.
Летом 1943 года, в деревне Хролы под Харьковом, я был удивлен тем, что рота отказалась от ужина, накушавшись предложенными прятавшимися по погребам крестьянами огурцами, медом, молоком.
В марте 1944 года, догоняя уходивших к Днестру немцев, мы ворвались в виноградную зону. Сорокакилометровые переходы сделали это совершенно внезапным. Люди, получавшие по сорок два грамма замерзшего спирта с 1 ноября по 1 мая, дорвались до разливанного моря виноградного молодого невыделанного вина. В Цебрикове, брошенной немецкой колонии, с группами шестикомнатных домов, в подвале нашли дюжину бочек. Разбили и долго еще выбирали ведрами, вытягивали губами восемьдесят сантиметров не просачивавшегося сквозь цементный пол вина.