Записки об Анне Ахматовой. 1938-1941 — страница 11 из 55

и вместе. Она шла по коридору, на ходу зажигая свет – в ванной, в кухне. Я доставила ее до дверей комнаты.

– Спасибо, что вы терпеливо все выслушали, – сказала я ей на прощание.

– Как вам не стыдно! Я плакала, а вы говорите – терпеливо.

Я ушла.


8 февраля 40. Снова я получила подарок из тетради с замочком.

Вчера, открыв свою тетрадь, Анна Андреевна прочитала мне «Клеопатру»[88]. Прочитала, с трудом разбирая карандаш.

«Это хорошо?» – «Да! Очень!» – «А я еще не знаю. Я не сразу, только через некоторое время пойму… Хотите вина?»

Мы пили вино из хрустальных рюмок со смешными ручками и ели пирожные на тарелках времен Директории, и я про себя сквозь всё повторяла только что услышанные строки. Мне даже разговор с самой Анной Андреевной был помехой, хотелось остаться со стихами наедине. «Вот, говорят, что на этих тарелках не надо есть, надо их беречь, но я не люблю беречь вещи… Правда, прелестные? Рисунки в стиле Давида».

Она предложила почитать мне стихи – не свои, чужие. Обыкновенно я люблю слушать из ее уст чужие строки: произнесенные с ее интонацией, они звучат по-новому. На этот раз, правда, чужих стихов мне не хотелось – хотелось «Клеопатру», – но я, конечно, не спорила. Она прочитала наизусть Федора Кузьмича (великолепен)[89], Цветаеву (нет, мне не понравилось, слишком уж все до конца выговорено – а, может быть, я просто не привыкла); Кузмин хорош, но для меня слишком затейлив.

Я сказала, что поэты очень похожи на свои стихи. Например, Борис Леонидович. Когда слышишь, как он говорит, понимаешь совершенную естественность, непридуманность его стихов. Они – естественное продолжение его мысли и речи.

– Борис Леонидович в самом деле очень похож, – согласилась Анна Андреевна. – А я? Неужели и я похожа?

– Вы? Очень.

– Это нехорошо, если так. Препротивно, если так. Но вот Блок был совсем не похож на свои стихи, и Федор Кузьмич тоже. Я хорошо знала Федора Кузьмича и очень дружила с ним. Он был человек замечательный, но трудный.

Я сказала, что помню его только стариком.

– Он всегда выглядел стариком, начиная с сорока лет, – объяснила Анна Андреевна.

Я начала расспрашивать о Вячеславе Иванове, о Башне.

– Это был единственный настоящий салон, который мне довелось видеть, – сказала Анна Андреевна. – Влияние Вячеслава было огромно, хотя его стихи издатели вовсе не стремились приобретать. Вячеслав умел оказывать влияние на людей, и верным его учеником в этом смысле был Макс…[90] В Москве ко мне как-то зашла одна девица. Из породы «архивных девушек» – слышали этот термин? Это я его ввела… Она с восторгом, захлебываясь, рассказывала мне о Максе: «Он был в Москве… мы все собрались… и он говорил…» – «Он говорил одной, – перебила ее я: «Вы – Муза этого места», другой: «Вы – Сафо»…» – «Откуда вы знаете?» – закричала девица, ошеломленная моей догадливостью… «Я это сейчас придумала», – ответила я. Дело в том, что Макс, как и Вячеслав, обожал обольщать людей. Это была его вторая профессия. Приезжала в Коктебель какая-нибудь девица, он ходил с нею по вечерам гулять по берегу. «Вы слышите шум волн? Это они вам поют». И девица потом всем рассказывала, что Макс объяснил ей ее самое. Она поклонялась ему всю жизнь, потому что ни до, ни после с ней никто так не говорил, по той весьма уважительной причине, что она глупа, бездарна, некрасива и пр.

Вячеслав, конечно, был тоньше. Но ему тоже нужны были свои обольщенные. Он тоже умел завлекать. Он и на мне пробовал свои чары. Придешь к нему, он уведет в кабинет: «Читайте!» Ну что я тогда могла читать? Двадцать один год, косы до пят и выдуманная несчастная любовь… Читаю что-нибудь вроде: «Стройный мальчик пастушок»[91]. Вячеслав восхищен: со времен Катулла и пр. Потом выведет в гостиную – «читайте!» Прочтешь то же самое. А Вячеслав обругает. Я быстро перестала бывать там, потому что поняла его. Я тогда уже была очень избалована, и обольщения на меня мало действовали.

Видя, что Анна Андреевна в повествовательном духе, я спросила ее о Зинаиде Николаевне. Была ли та красива?

– Не знаю. Я видела ее уже поздно, когда она была уже вся сделана. На вечер «Утра России» была приглашена я и они трое. Я там оскандалилась: прочитала первую строфу «Отступника»[92], а вторую забыла. В артистической, конечно, сразу все припомнила. Ушла и не стала читать[93]. У меня в те дни были неприятности, мне было плохо… Зинаида Николаевна в рыжем парике, лицо будто эмалированное, в парижском платье… Они меня очень зазывали к себе, но я уклонилась, потому что они были злые – в самом простом, элементарном смысле слова.

Я спросила про Ларису[94].

– Я была как-то в «Привале»[95] – единственный раз – и уже уходила. Иду к дверям через пустую комнату – там сидит Лариса. Я сказала ей: «До свидания!» – и пожала руку. Не помню, кто меня одевал, – кажется, Николай Эрнестыч[96], – одеваюсь, вдруг входит Лариса, две дежурные слезы на щеках: «Благодарю вас! Вы так великодушны! Я никогда не забуду, что вы первая протянули мне руку!» – что такое? Молодая, красивая девушка, что за уничижение? Откуда я могла знать тогда, что у нее был роман с Николаем Степановичем? Да и знала бы – отчего же мне не подать ей руки?

В другое время, уже гораздо позже, она приходила ко мне исповедоваться. Я была тогда нища, голодна, спала на досках – совсем Иов… Потом я была у нее однажды по делу. Она жила тогда в Адмиралтействе: три окна на Медного всадника, три – на Неву. Домой она отвезла меня на своей лошади. По дороге сказала: «Я отдала бы все, все, чтобы быть Анной Ахматовой». Глупые слова, правда? Что – все? Три окна на Неву?

– И подумать только, что, когда мы все умрем, – закончила Анна Андреевна, – и я, и Лили Юрьевна, и Анна Дмитриевна, – историки во всех нас найдут что-то общее, и мы все – и Лариса, и Зинаида Николаевна – будем называться: «женщины времени…» В нас непременно найдут общий стиль.

Я простилась.

– А знаете, – сказала мне Анна Андреевна уже у дверей, – в тот вечер, когда вы провожали меня и вошли вместе со мной в квартиру, Николай Николаевич вообразил, что у меня было сильно романтическое приключение.

– Вы его разуверили?

– Я сказала, что это были вы.

– Он поверил?

– Ну, это уж мне все равно.


15 февраля 40. Вчера вечером, когда я уже была одета, чтобы ехать к Шуре, позвонила Анна Андреевна и попросила прийти. «Я могу только на часок», – сказала я, растерявшись. «Ну, приходите хоть на часок».

Я пришла. Она сидела в шубе у топящейся печки. Перешла, хромая, – все тот же сломанный каблук! – на диван и усадила меня рядом.

По моей просьбе прочитала вторично «Клеопатру». Я не расслышала в прошлый раз – «шалость» или «жалость»: жалость. Ну, конечно, жалость![97] (Она не совсем ясно произносит шиж: не все зубы целы.)

Потом – жалобы на Ксению Григорьевну[98].

– Она разговаривает со мной, как с душевнобольной или самоубийцей. Вечный припев: «возьмите себя в руки». Когда я тут хворала: «Что это вы лежите одна?» С кем же мне лежать? С командующим флотом? Велит мне непременно обзавестись домработницей. Но где же я ее поселю? «Она может ночевать у вас в комнате». Так она понимает мою бессонницу! Она не учитывает, что мой быт такой, а не другой, такой потому, что тесно связан с моей психикой. Владимир Георгиевич правильно сказал: «Она не понимает, что воли у вас в сто раз больше, чем у нее».

– Видите, комната моя сегодня вымыта, вычищена. Я ушла к Рыбаковым, а тут Таня, по просьбе Владимира Георгиевича, вымыла, вычистила и даже постлала половик. А на столе скатерть: Коля Гумилев когда-то привез из К.[99]

Владимир Георгиевич зашел за мной к Рыбаковым и по дороге проговорился про комнату. Я очень испугалась и сказала: тогда я туда не пойду[100].

Провожая меня по коридору, Анна Андреевна бормотала стихи. Услышав, я боялась слово сказать, даже «до свидания». Но она сама перебила себя:

– Так ничего, если я плохо буду обращаться с Ксеньей Григорьевной?

– Валяйте! – сказала я. – Долой! К собачьим чертям!


3 марта 40. За это время я виделась с Анной Андреевной четыре раза. То, что не записано вовремя, можно считать утраченным. Восстанавливаю лишь кое-что.

Недели две у Анны Андреевны было очень холодно, дрова кончились, она жила в пальто. Но спать стала, по-видимому, лучше.

Сильно беспокоилась о Шакалике – он болел воспалением легких. «Он такой трогательный», – говорила Анна Андреевна.

Перечитывала «Старую записную книжку» Вяземского.

Вчера вечером долго сидела у меня. Мне позвонил Владимир Георгиевич, зашедший за ней к Рыбаковым, где она обедала, и привел ее ко мне.

Она уселась глубоко на диван, и мы пили чай.

– Вы знаете, – начала она озабоченно, – уже двое людей мне сказали, что «пошутить» – нехорошо. Как думаете вы?

– Чепуха, – сказала я. – Ведь это «Клеопатра» не ложноклассическая, а настоящая. Читали бы тогда Майкова, что ли…

– Да, да, именно Майкова. Так я им и скажу! Все забыли Шекспира. А моя «Клеопатра» очень близка к шекспировскому тексту. Я прочитаю Лозинскому, он мне скажет правду. Он отлично знает Шекспира.

– Я читала «Клеопатру» Борису Михайловичу[101] – он не возражал против «пошутить». Но он сказал такое, что я шла домой, как убитая: «последний классик». Я очень боюсь, когда так говорят…