Записки об Анне Ахматовой. 1938-1941 — страница 31 из 55

– Вы ей объяснили?

– Конечно, нет… Я бы желала, чтобы когда-нибудь она встретилась у меня с Ксенией Григорьевной. Они обе и не догадываются, как сильно друг на друга похожи.

– А раньше Валерия Сергеевна была похожа на Ксению Григорьевну?

– Нисколько. Я говорю вам: произошла полная подмена личности.

Мы вышли на Неву. Она пенилась слегка, хотя и была голубая.

– Эта река всегда идет вспять. Всегда, – сказала Анна Андреевна.


29 сентября 40. Третьего дня вечером Коля Давиденков сказал мне, что в «Ленинградской правде», в статье о литературе, есть очень неблагосклонный отзыв об Анне Андреевне. Я хотела сразу к ней зайти, но помешал грипп. Вчера утром, когда мне сделалось полегче, я, позвонив, пошла. Застала ее еще в постели. Возле нее сидел Валя и готовил уроки. Оказывается, про статью она ничего не знала. Известие приняла равнодушно, однако послала Валю к Луниным за газетой. Я прочла ей всю статью вслух. Она обругана не по первому разряду, а так, приблизительно по десятому…[238] Зато строки, порицающие 3., очень ее огорчили, и она несколько раз в разговоре возвращалась к несправедливости этих строк[239].

Потом она попросила меня достать из комодика пачку писем и, надев очки, прочитала мне письмо какого-то гражданина из Новосибирска, сильно ее тронувшее.

В самом деле, письмо, хоть и неинтеллигентное, но хорошее. Там есть такие слова: «И за это, товарищ Ахматова, я приношу Вам свою благодарность».

– Не правда ли, «товарищ Ахматова» звучит тут очень мило? – сказала Анна Андреевна. – Вчера я была в Пушкинском Доме на заседании Блоковской комиссии. Там, в перерыве, ко мне подошел молодой человек и вручил записку со стихами.

Анна Андреевна прочитала мне это стихотворение вслух, предупредив:

– От избытка чувств в одной строке нету ритма.

Я включила чайник и развернула пирожные. Анна Андреевна отдала два Вале и велела ему идти домой и одно дать Вовочке.

Пока чайник вскипал, Анна Андреевна читала мне стихи. Прочла про темные души, про Шекспира, потом, извинившись, что читает неоконченное, про руки и Павловск[240].

Я сказала о первом: оно той же тональности, что и «Путем всея земли».

Она удивилась:

– А мне кажется, оно совсем старое, словно из «Белой Стаи»… Новым мне представляется только третье.

Она уже дошла до полного «владения формой», когда воочию осуществляется постоянное, старинное мечтание поэтов:

О, если б без слова

Сказаться душой было можно![241]

Слушаешь – и кажется, будто нету слов, размеров, ритмов, рифм, а просто – просто! – говорит сама душа, минуя форму, сама собой, чудом.

Все время, пока она читала, из соседней комнаты доносились Танины крики:

– Ах ты, зараза, сволочь, я тебе покажу, сволочь ты этакая!

Это Таня учила Валю делать уроки.


1 октября 40. Сегодня утром трагикомедия с переплетчиком. Вручая ему две недели назад книгу Ахматовой, я специально просила беречь надпись. Он обещал. А сегодня вручил мне книгу, весьма изящно переплетенную, но с отрезанной надписью – только хвостики от р и д остались. Я топала ногами и кричала. «Что вы расстраиваетесь, гражданка? – сказал он флегматически. – Подумаешь, надпись! Ведь это не Лев Толстой». На прощанье сострил: «Хотите, я вам сам надпишу?»

Я решила пойти к Анне Андреевне и попросить ее надписать мне книгу снова. Зашла к ней вместе с Люшенькой, возвращаясь от англичанки. Пришли мы некстати. Анна Андреевна неприбранная, непричесанная, с изможденным лицом. Я не удержалась и сразу рассказала ей о своей неудаче у переплетчика – не спросив ее о здоровье, не узнав, отчего она так дурно выглядит.

Она рассказала[242], и я устыдилась себя.

Она села, однако, надписывать заново книгу. Перо оказалось негодным, и Люша была послана к Луниным за другим.

Ночью у Анны Андреевны был сердечный приступ.

Она пыталась быть любезной со мною и ласковой с Люшей, но это ей удавалось плохо.

Попросила меня достать ей вчерашнюю «Литературную газету» – там, оказывается, была статья о ней90.

Мы с Люшей простились. Анна Андреевна пошла проводить нас до входных дверей. Обнаружив на кухне свет, она резко сказала пунинской домработнице: «Погасить сейчас же. Это квартира коммунальная, и я не хочу из-за вас сидеть в лагере». Я в первый раз слышала, чтоб она говорила с кем-нибудь в таком резком и раздраженном тоне.

У дверей, прощаясь со мной и Люшей, она сказала:

– Сегодня день его рождения.


3 октября 40. Вчера вечером Анна Андреевна позвонила мне, что придет. У меня сидел Коля Давиденков, мы работали над его рукописью. Когда подняли голову – был час ночи: Анна Андреевна не пришла.

Сегодня с утра я отправилась к ней узнать, что случилось. В комнате старик-маляр замазывал окно. Анна Андреевна лежала на диване, под толстым одеялом, с желтым лицом – какая-то маленькая, сухая.

– Извините меня. Я вчера вышла к вам, дошла до Невского и повернула обратно: увидела часы и на них оказалось без двадцати двенадцать. А я думала – семь.

– Вы спали сегодня?

– Нет.

Я извинилась, что еще не раздобыла газету.

На стуле возле Анны Андреевны лежал томик Багрицкого, издания Малой серии.

Она спросила меня, знаю ли я стихи Багрицкого и что о них думаю.

Я ответила: знаю, но не думаю ничего, потому что они как-то проходят мимо меня, не трогая и не задевая.

– Совсем неинтересно, – согласилась Анна Андреевна. – Я читаю впервые. Меня поразила поэма «Февраль»: позорнейшее оплевывание революции.

И она очень методически, подробно, медленно пересказала мне своими словами сюжет и содержание этой поэмы91.

– Удивляюсь редактору книги. Зачем было это печатать? А вступительная статья Гринберга! Какая безответственность! Он пишет, будто в 1915 году во всех журналах царили акмеисты. Каждый школьник знает, что 15-й год – это Блок, Сологуб, Брюсов, Белый. Акмеистам в 15 году было негде печататься.

Я собралась уходить, но завыли сирены, закричало радио – началась воздушная тревога.

– Голос беды, – сказала Анна Андреевна.

Она попросила включить чайник. Я нашла в шкафчике кусок окаменелого хлеба, нашла сахар, вымыла чашки и ложки. Рассказала ей замысел своей статьи о Зощенко: статья будет о том, что Зощенко – писатель-моралист, занятый главным образом этическими проблемами, и о том, как ставит он эти проблемы в рассказах для детей92.

Анна Андреевна перебила меня.

– Как это странно! То же самое про этику, про моральное напряжение говорил мне когда-то Хлебников обо мне… Вы подумайте: Хлебников обо мне!

Труба заиграла отбой. Бодрые звуки эти очень шли золотым листьям за окном, яркому солнцу, синеве.

Я простилась.


8 октября 40. Вчера я была в гостях у Анны Андреевны. Впечатление смутное и тяжелое. Когда я вошла, она стояла на коленях у сундука, выкладывая на пол какие-то книги и рисунки. Объяснила, что ищет маленький пейзаж, который хочет подарить Владимиру Георгиевичу. Нашла рисунок: лодочка, озеро, отражение холма в воде… (Подписи художника я не разглядела хорошенько; может быть, Воинов.) И только когда она поднялась с колен и села на свое обычное место – я увидела, что у нее искаженное лицо, какое-то отекшее и осунувшееся. Такое лицо было у нее в прошлогоднем августе, когда она провожала Леву.

Скоро пришел гость – некто из Эрмитажа. Он рассказал о болезни Орбели: у Орбели гайморит, врачи настаивают на операции, а он отказывается.

– Что же будет? – спросила я.

Анна Андреевна все время слушала очень рассеянно, молча сидела и думала о чем-то своем. Но на мой вопрос ответила энергично и с гневом:

– Будет – смерть. Вот наказание за трусость!


13 октября 40. Вчера вечером Анна Андреевна позвонила мне и очень настойчиво попросила прийти. Я отменила работу с Колей Давиденковым и пошла к ней по проливному дождю.

Комната имеет вид пустой, просторной, тщательно прибранной. У Анны Андреевны белые глаза и синие губы. Глаза ввалились, глазницы, как ямы. Усадила меня на диван:

– Я письмо получила. Сегодня. В восемь часов утра. Не получать писем худо – три месяца не было ни строки, – а получать еще хуже.

Прочитала мне письмо вслух. Голос напряженный: «Жизнь, кажется, висит на волоске»[243]. Когда она кончила, на глазах у нее были слезы.

А ей ведь предстоит известить Леву о новой неудаче!

Я спросила, какие у нее еще новости.

– Да так, смешные пустяки. – И протянула мне маленькую бумажку. Там, на машинке, с пропуском места для вписанной от руки фамилии, настукано предложение прислать стихи для какого-то сборника – «стихи 39–40 гг.». Бумажка серийного производства. Однако я обрадовалась и такой: она не была бы послана, если бы имя Анны Ахматовой стало уже совсем одиозным.

Анна Андреевна включила чайник. Тут я поняла свою глупость: по дороге я ничего не купила, а к чаю нет ничего решительно. Я отправилась покупать.

Когда я воротилась с пакетами, на диване возле Анны Андреевны сидела Срезневская93. На ней была знаменитая лазурная шаль Анны Андреевны. Мы начали пить чай. Валерия Сергеевна звучным своим голосом, русским говорком пустилась в воспоминания. Говорит она хорошо, красочно, иногда ее замечания тонки, но она слишком часто вставляет в речь словечко «понимаете» и слишком у нее в ходу «исключительно» и «замечательно».

Она говорила: «Теперь старые дамы пытаются присоседиться к Ане. Недавно я слышала об одной, которая у кого-то отняла твою книгу, потому, мол, что у нее и с книгой, и с тобой «столько связано»: вы обе любили одного человека и она его тебе отдала».