Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962 — страница 2 из 128

В. Катаев заявил, что постановление наполнило нашу жизнь новым воздухом.

Вдыхая свежий воздух ждановского доклада, услужающие литераторы подрядились обнаружить самые корни безыдейности, аполитизма и низкопоклонства. Анна Караваева срочно занялась разоблачением «Серапионовых братьев» – прозаиков, назвавшихся братьями в двадцатые годы, то есть четверть века назад. Под пером Анны Караваевой «Серапионовы братья» – сущие братья-разбойники. Недаром именно из их шайки вышел на большую дорогу Зощенко.

«С возмущением и презрением читаешь теперь цитаты из деклараций «Серапионовых братьев», – прокурорствовала Караваева 28 сентября 1946 года, – это была воинствующая «школа» равнодушия и безыдейности, внутренняя эмигрантщина, стремившаяся столкнуть советскую литературу с ее генерального пути». Досталось от Караваевой и немецкому писателю Эрнсту Теодору Амадею Гофману, из чьих сочинений преступная «группа» (в кавычках) или «школа» (в кавычках), низкопоклонничая перед гнилым Западом, заимствовала свое наименование… Что такое произведения этого Теодора Амадея? Это – писала Караваева – «пустыня визионерства, реакционной аристократической фантастики и мистицизма».

Из шести слов в этом определении – четыре иностранных. И что значит: пустыня визионерства?

Каравай – русское слово. Караваева – сугубо русская фамилия. А вот мистицизм, реакционность, фантастика – эти слова пришли в наш язык оттуда же, откуда и наименование «Серапионы» – с того же проклятущего Запада. Уж если берешься поносить без разбора все западное, то к чему тебе, казалось бы, «визионерство», «реакция», «мистицизм»?

Не примечательно ли: ярые гонители низкопоклонства перед гниющим Западом словечка не способны сказать на родном языке? Живого русского языка они не знают, не чувствуют; вводить в него иностранные слова в соответствии со складом и ладом русского (как умеет только народ и поэт) – они не умеют; по-русски они умеют только ругаться. Перечитайте их циркуляры, постановления, доклады, рецензии – слов без приставки а или анти, без окончания изм или ист для них просто нет. Попалось им на язык русское слово «наплевать» – они сотворили из него «наплевизм».

«Наплевизм Зощенко». «Наплевист Зощенко».

Персонажи «Сентиментальных повестей» и «Уважаемых граждан», все, кого прозорливый сатирик и наивный проповедник добра Зощенко надеялся усовестить своею сатирою и своею проповедью – мещане-хищники, мещане-карьеристы, мещане-злодеи, надышавшись «новым воздухом» постановления, сошли со страниц зощенковских книг и кинулись на своего разоблачителя. «Крой его, робя! Хватай! Здеся! Сюды, братцы, сюды загоняй! Бери его, братцы!»

С Ахматовой расправиться было сложнее. Трудность состояла в том, что в годы войны ее имели неосторожность признать патриоткой. Раньше была она раз и навсегда камерная-камерная, буржуазная-буржуазная, писала только о своих мизерных любовных переживаньицах, но Великая Отечественная война (именно Великая Отечественная – Первая мировая не в счет) внезапно пробудила в ней патриотку. Такие стихотворения Ахматовой, как «Славно начато славное дело», «Nox», «Победа у наших стоит дверей», разрешалось даже похваливать и не за что-нибудь, а за патриотизм; «Мужество» напечатано было 8 марта 1942 года не где-нибудь, а в «Правде», Ц.О.

Но вот в 46-м году велено доказать, что Ахматова всегда, во все времена, и даже во время Великой Отечественной войны, была равнодушна к судьбам народа и России. А так как Муза Ахматовой всегда была Музой истории, а так как любимицей ее Музы всегда была родная земля («Чтобы туча над темной Россией / Стала облаком в славе лучей» – постоянная молитва поэта) – тут голой брани оказалось недостаточно, тут в ход пошло мелкое мошенничество: критики передергивали строки и даты, как шулера – карты. Так, 14 сентября 1946 года Тамара Трифонова в «Ленинградской правде», в статье, озаглавленной «Поэзия, вредная и чуждая народу», под довоенным стихотворением 1941 года смело поставила «1942», и вышло, будто Ахматова во время ленинградской блокады совершала прогулки по городу, любуясь отражением золотых шпилей в водах каналов и рек.

О, есть ли что на свете мне знакомей,

Чем шпилей блеск и отблеск этих вод!

Кругом рвутся бомбы, пылают дома, гибнут люди, а она… она любуется блеском и отблеском шпилей. Это ли не равнодушие к судьбам своих сограждан? «Мужество» Тамара Трифонова трактовала тоже как антинародное стихотворение. В этом случае Ахматовой вменялось в вину, что в России будто бы дорог ей только язык, а до родного народа и родной земли ей и дела нет.

Не страшно под пулями мертвыми лечь,

Не горько остаться без крова, —

И мы сохраним тебя, русская речь,

Великое русское слово! —

клялась Ахматова в 1942 году, когда немцами захвачено было полстраны. В 1946-м Тамара Трифонова так комментировала эти строки: «судьбы народа и России никогда не волновали Ахматову. Даже в стихотворении «Мужество» Ахматова остается аполитичной и говорит лишь (курсив мой. – Л. Ч.) о сохранении «великого русского слова»».

Но вот Ахматова в своих стихах военного времени, в феврале 1945 года, заговорила уже не о такой пустяковине, как русский язык, который должно спасти из немецкого плена, а непосредственно об освобожденной из немецкого плена русской земле.

Чистый ветер ели колышет,

Чистый снег заметает поля.

Больше вражьего шага не слышит,

Отдыхает моя земля.

Как в этом случае извернется Трифонова? Нашлась. Передернула. Из четырех строк процитировала только четыре слова и обнаружила в этих четырех словах чуждость народу: Ахматова радуется, видите ли, всего лишь чистому ветру и чистому снегу, «ни словом не обмолвившись о народе».

Если язык – не народ, и земля – не народ, то где же тогда, по Трифоновой, народ? Может быть, в воинах, отстоявших родной язык и родную землю?

Сзади Нарвские были ворота,

Впереди была только смерть…

Так советская шла пехота

Прямо в желтые жерла «берт».

Тут уже прямая хвала русским воинам. Тут впервые (и, кажется, единственный раз) гордо звучит в поэзии Ахматовой слово «советский»:

Так советская шла пехота

Прямо в желтые жерла «берт».

Подвиг защитников Ленинграда бессмертен: они погибли, но смертью своей победили врага. Стихотворение так и называется – «Победители».

Вот о вас и напишут книжки:

«Жизнь свою за други своя»,

Незатейливые парнишки, —

Ваньки, Васьки, Алешки, Гришки, —

Внуки, братики, сыновья!

Стихотворение напечатано было в журнале «Красноармеец» в мае 1946 года. Через месяц после постановления с первыми четырьмя строками расправился в журнале «Звезда» в статье под названием «Об антинародной поэзии А. Ахматовой» критик И. Сергиевский. Он объяснил читателю, что Ахматова приписывает советским бойцам вовсе несвойственные им настроения смертников. «Впереди была только смерть». Это поклеп на наших воинов. По Сергиевскому, наша пехота, отстаивая Ленинград, шла не на смерть, а… ну, не знаю куда. Может быть, на первомайский парад?

Со второй строфой – материнской, сестринской – словно Ахматова благоговейно склонились над каждым юношей, каждому взглянула в мертвое лицо, каждого благословила – со второй строфой расправился не Сергиевский, а секретарь Союза Писателей Александр Александрович Фадеев. В одном из своих выступлений он заявил, что в этих стихах – барское, чуть не крепостническое отношение к народу:

Ваньки, Васьки, Алешки, Гришки…

Так барыня кличет дворовых…

И это говорилось о строках, в которых единое слово «братики» роднило Анну Ахматову с идущим в смертный бой народом, одно это слово горше и утешительнее пронзало сердце, чем все риторические фигуры всех славословящих народ виршеплетов.

…Ахматова и Зощенко до конца дней своих пытались разгадать причину постигшей их катастрофы. Предположений они, да и друзья и враги их, высказывали множество. Зощенко полагал, что Сталин в одном из персонажей одного из его рассказов заподозрил в качестве прототипа – себя. Ахматова полагала, что Сталину пришлась не по душе ее дружба с оксфордским профессором, посетившим в 1945 году Ленинград. Полагала она также, что Сталин приревновал ее к овациям: в апреле 1946 года Ахматова читала свои стихи в Москве и публика аплодировала стоя. Аплодисменты стоя причитались, по убеждению Сталина, ему одному – и вдруг толпа устроила овацию какой-то поэтессе.

Правильны ли эти предположения? Быть может, да. Я не берусь ни подтвердить их, ни опровергнуть. Но вот в чем я убеждена безусловно: подозрения Сталина насчет прототипа в зощенковском рассказе и его неудовольствие по поводу дружбы Ахматовой с иноземным гостем и оваций, устроенных ей, могли явиться лишь поводом, но не причиной. Цель ясна: снова, опять и опять, привести интеллигенцию в оцепенение. Цель ясна, поводов – сколько угодно, а в чем причина?

И причина ясна.

Сталин и Жданов искренне, быть может, воображали, что чужда им поэзия Анны Ахматовой. «Декадентщина, привязанность к прошлому, религиозность, пессимизм» и т. д. Они заблуждались. Людям постановлений и циркуляров ненавистна поэзия вообще, любая поэзия, Муза Смеха или Муза Плача, все равно. Слушайте их убогий язык! Слушайте слово поэта! Люди, чей умственный – и словесный – запас сводится к трем понятиям: выправить линию, прекратить, обеспечить, – для таких людей естественно непереносима и враждебна поэзия: она слишком богата смыслами и чувствами, оттенками смыслов и чувств, слишком глубока и многозначна, чтобы в политиках, чувствующих и думающих плоско, однолинейно, не вызывать раздражения и подозрительности. Язык поэзии глубоко уходит в то, что «всякой косности косней»: в неистребляемую память личности и народа; к тому же он имеет власть над сердцами – соперничающую власть! – как же владычествующей бюрократии не бояться поэзии?