Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962 — страница 23 из 128

– Не люблю, он многое и многих загубил в театре. Он нашел способ ставить чеховские пьесы, что-то в них открыл, но потом пытался применить тот же метод к другим пьесам – паузы и пр., – и это оказалось губительно. Мы видим, что вышло. Не говорите, пожалуйста, как все: «плохо, мол, сделалось без него», «бездарные люди не умеют применять его систему» – и при нем было точно то же, не обольщайтесь. Когда в других театрах смотришь, например, «Федру», – думаешь о страстях человеческих, о любви, о судьбе, о смерти. Это и есть театр. А когда смотришь спектакль, поставленный Станиславским, все так уж реально, так уж точь-в-точь, что думаешь: а есть ли в этой квартире комната для домашней работницы? а не пора ли им уже обедать – они что-то давно не ели? а не пора ли уж и в уборную?

Я спросила, видела ли она Станиславского на сцене? (Я видела в «Вишневом саде» – и никогда не забуду: великий актер.)

– На сцене не случалось, – ответила Анна Андреевна. – А лично видела. В санатории. Там все демонстративно его обожали.

– А был ли он в самом деле такой красивый, как на фотографии? – спросила я.

– Что вы! Нисколько! Напротив: обезьянье лицо, обезьяньи руки. Но вот чем он мне привлекателен: настоящей одержимостью искусством. Ему, конечно, на все и всегда было наплевать: только бы ставить и ставить спектакли, только бы торжествовал театр. «Жизнь» помимо театра его просто не занимала: такая ли, иная ли…

Я пошла ее проводить. По дороге заговорили о Фрейде. Я призналась в своей нелюбви. Все мне кажется неправдивым, придуманным в его теориях, кроме, разве, той огромной роли, какую он приписывает раннему детству.

– Фрейд – мой личный враг, – с торжественной медлительностью произнесла Анна Андреевна. – Ненавижу все. И все ложь. Любовь для мальчика или девочки начинается за порогом дома, а он возвращает ее назад, в дом, к какому-то кровосмешению… А насчет раннего детства догадывались и без него.

Анна Андреевна шла трудно, с одышкой. Я остановила такси. В машине случился смешной эпизод: она прочитала мне одно свое давнее стихотворение, которого я никогда не слыхала.

Кажется, так:

Я знаю, с места не сдвинуться

Под тяжестью Виевых век.

О, если бы вдруг откинуться

В какой-то семнадцатый век.

И дальше:

С боярынею Морозовой

Сладимый медок попивать.

Жалуясь, что безнадежно забыла какие-то первые четыре строки, Анна Андреевна потребовала, чтобы я их вспомнила. Я ей толкую: это стихотворение вы мне сейчас прочитали в первый раз! А она повторяет:

– Ну постарайтесь… пожалуйста… припомните… Я вас прошу… Тут не хватает всего только четырех строк… Для вас это пустяки. Вы – моя последняя надежда.

Я опять объясняю, что стихов этих до сего дня никогда не слыхала. Она словно поняла, поверила, и мы заговорили о другом.

Но когда я помогала ей выйти из машины во дворе ее дома, она повторила опять:

– Пожалуйста, вспомните первые четыре строки. Остальное известно[114].


11 июля 55 Вчера днем я забегала ненадолго к Анне Андреевне. Она собиралась в гости. Мы посидели за столом в столовой вместе с Мишей и Виктором Ефимовичем. Ели молодую картошку и огурцы. Виктор Ефимович во главе стола в сапожницком фартуке мастерит какой-то короб: орудует шилом, прошивает крышку толщенными нитками, как заправский сапожник. Миша хозяйничает. С первого взгляда он разительно похож на отца, со второго видишь в нем Нину: смуглое белозубое лицо, бархатные темные глаза, что-то мягкое сквозь решительность. Анна Андреевна недавно сказала мне: «Миша у нас добрый, как девочка».

Она собиралась к Фаине Георгиевне53, переодевалась, долго говорила по телефону. Видела я ее сегодня лишь мельком и на людах. За столом я начала цитировать идиотическую рецензию Аожечко – «внутреннюю» – на чьи-то стихи:

«Ритм обыкновенный, рифма нормальная, поэтика на среднем уровне» – и не могла продолжать, потому что у Анны Андреевны исказилось лицо и она ударила кулаком по столу:

– Это бандит! Это бандитизм!

(Меня порадовало ее возмущение: братья-литераторы давно разучились возмущаться такими вещами и принимают невежество и наглость Аожечко как нечто неизбежное. Я это много раз наблюдала. А ведь Аожечко надо лишить права рецензировать рукописи за эту одну-единственную фразу, и бороться против Аожечко обязаны мы54.)

Миша вызвал машину и проводил нас через двор. Анна Андреевна велела шоферу ехать по улице Горького. В машине я ей рассказала, что, перечитывая блоковские «Записные книжки», с удивлением слежу за черновиками55: оказывается, стихи его лились потоком, сплошным, общим, и только потом, постепенно из этого общего потока выкристаллизовывались отдельные стихотворения, посвященные разным людям и «на разные темы». А поначалу они были едины. Словно широкая река у нас на глазах распадается на речки, ручейки, озера.

– Это очень интересное наблюдение, – сказала Анна Андреевна. – Вам непременно следует написать статью. Ведь обычно-то бывает наоборот…56 А вы не заметили там черновика стихотворения, посвященного мне? Нет? В окончательном виде это мадригал, все как полагается, а в черновике чего только нет: тут и демон, тут и невесть что…57


18 июля 55 Событие: Анна Андреевна на днях читала мне новые стихи. И какие! Начала она с переводов вьетнамцев, а потом прочитала свое. Не сороковых годов стихотворение, а теперешнее. Первое теперешнее со времен нашего московского знакомства.

Набросок новой ленинградской элегии. Всех их, по ее словам, будет пять[115].

Я мало что запомнила, к сожалению.

Кончается так:

И длилась пытка счастьем.

Где-то в начале:

Приятелей средь камешков речных…

И еще:

Уже я знала список преступлений,

Которые должна я совершить…

Сразу не охватишь и не ухватишь. Родственно «Эпическим мотивам», но бемолизировано до такой степени, что мороз по коже.

Она спросила:

– Что это? Как?

Я попробовала найти слова.

– Страшное, – сказала я. – Страшнее, чем гофманиана в «Поэме». Не жизнь, не эпизод из жизни, а «один, все победивший звук» – главный звук прожитого. Над всем торжествующий.

Анна Андреевна слушала внимательно и в то же время как будто рассеянно.

– Может быть, может быть, – приговаривала она. – Пожалуй… А еще?

– Сильное, – сказала я. – Особенно ко второй половине, к концу. Но мне не нравится «они с ума сошли» – очень уж по-обывательски для этого высокого звука, и потом где-то к концу какой-то неуместный намек на рифму.

– Не только это. Тут еще много будет перемен, – сказала она[116].

…Вьетнамцы искусны. Хочу попытаться стихотворение о мальчике пристроить в «Пионерскую Правду». Я была поражена тем, как Анна Андреевна обрадовалась моему намерению. Деньги? Вряд ли; что там могут заплатить за одно маленькое стихотворение! Или необходимость прочно утвердить себя на материке переводов?[117] Она с удовольствием дала мне прочесть в «Литературной Газете» заметку Д. Романенко, где упоминаются в числе удачных ее переводы из Попова[118]. Заметка ничтожная.

Я шла домой, негодуя на свою утраченную память. Мне уже тяжело жить в разлуке с этой последней элегией. И когда еще Анна Андреевна кончит над ней работать и позволит переписать!

Вспомнила первую строку:

И никакого розового детства…

Я давно уже подозревала, по многим признакам, – да и по ее ленинградским рассказам – что детство у Ахматовой было страшноватое, пустынное, заброшенное, нечто вроде Фонтанного Дома, только на какой-то другой манер. А почему – не решаюсь спросить. Если бы не это, откуда взялось бы в ней чувство беспомощности при таком твердом сознании своего превосходства и своей великой миссии? Раны детства неизлечимы, и они – были.

И никакого розового детства…

Сейчас, ночью, зацепившись за «чем сильней», я восстановила в памяти весь конец:

И чем сильней они меня хвалили,

Чем мной сильнее люди восхищались,

Тем мне страшнее было в мире жить.

И тем сильней хотелось пробудиться.

И знала я, что заплачу сторицей,

В тюрьме, в могиле, в сумасшедшем доме,

Везде, где просыпаться надлежит

Таким, как я, – но длилась пытка счастьем.

Кусок необыкновенный – но вот она где, неуместная полу-рифма: «пробудиться – сторицей».


19 июля 55 Вчера забыла записать: я рассказала Анне Андреевне о письме, полученном Лидией Николаевной Кавериной от жены Зощенко. Это письмо Лидия Николаевна принесла Корнею Ивановичу. Жена Зощенко пишет, что Михаил Михайлович тяжело болен, отекают ноги, отсутствие работы сводит его с ума. Из «Октября» ему вернули рассказ, в Союзе – в Ленинграде – разъяснили, что печатать его не будут… Корней Иванович поехал в Союз к Поликарпову, но – тот в отпуске. Корней Иванович пошел с этим письмом к Смирнову, потом к Суркову. У Корнея Ивановича впечатление такое, что спасать Зощенко они не станут, хотя разговоры велись корректные58.

(А ведь это лучший из современных прозаиков… Итак, всё, как положено Дьяволом или Богом: художник умрет, книги его воскреснут, следующие поколения объявят его классиком, дети будут «проходить» его в учебниках… «Все, Александр Герцович, заверчено давно».)

Анна Андреевна сказала:

– Михаил Михайлович человек гораздо более наивный, чем я думала. Он вообразил, будто в этой ситуации можно что-то им объяснить: «сначала я не понял постановления, потом кое с чем согласился…» Кое с чем! Отвечать в этих случаях можно только так, как ответила я. Можно и должно. Только так.