По крайней мере, без мытья рук мылом и без соседа по квартире. Без изощренной жестокости.
Но отвагою злой правды и сильна ахматовская элегия. Отвагой чувств и мыслей.
– Не знаю, почему эта элегия для вас такое страшилище, – сказала Анна Андреевна в ответ на мои рассуждения. – Никто мне этого не говорил. Элегия как элегия[136].
Не говорил! Но она должна знать это сама от себя. А может быть, я чего-то не понимаю тут? – и «все к лучшему» в конце сказано не с иронией, а всерьез?
– Страшнее, чем пытка счастьем? – спросила Анна Андреевна.
– Несравненно! – ответила я.
Анна Андреевна озабочена сейчас экспедицией Эммы Григорьевны в Ленинград: Эмма поехала добывать письмо о Леве от Артамонова[137]. Материалу уже хватило бы на целый том писем и заявлений о Леве. Это будущий шестой том в собрании сочинений Ахматовой: том дополнительный, отдел «Приложения». Может быть, и какие-нибудь цитаты из Левиного дела будут приведены, хотя я сильно сомневаюсь в существовании такового: он сын Николая Степановича, вот и все дело[138].
Анна Андреевна вглядывалась в темноту окна.
– Утром, когда солнце восходит, здесь так красиво, – сказала она, указывая во тьму. – Видна колокольня Клементовского собора, освещенные деревья в снегу и голуби. Мы отвыкли от голубей, а в Царском они были повсюду. И в Венеции.
(Царское я знаю, хотя и не ее времени и уже без голубей, а вот в Венецию воображением никак последовать за ней не могу: даже несмотря на Герцена, на «Охранную грамоту», на ее и мандельштамовские стихи.)
Венеция? А существует ли в самом деле на свете Венеция? Не уверена я.
В столовой кричал телевизор: брат Нины Антоновны смотрел «Белую Гриву». Я спросила у Анны Андреевны, что это за вещь. Не помню, о «Белой [ли] Гриве» или о чем другом, но она сказала:
– Существует совершенно непонятный для меня и вредный, на мой взгляд, род американских картин – анти-человеческих, против человека. Пума хорошая, а человек плохой.
Потом вдруг:
– Сейчас я вас удивлю. Я совсем, совсем распростилась с одним поэтом. Его для меня просто нет больше.
– С кем же это?
– С Есениным.
– Ну уж нашли чем удивить! Вы и раньше его не жаловали.
– Все-таки, хоть и не жаловала, но признавала. А теперь, вчера, Боря прочитал мне стихотворение, в котором поэт скорбит, что у него редеют волосы и как же теперь быть луне, что она, бедненькая, станет освещать? Подумайте, в какое время это написано.
И долго еще потешалась и сердилась по этому поводу63.
Пошли в столовую чай пить. (Телевизор умолк.) За столом – о письмах Карамзиных и о том, что Ираклий слишком долго над ними работает, задерживая печатанье.
Анна Андреевна заговорила о Пушкине и Мицкевиче:
– У нас очень радуются легенде, будто Пушкин и Мицкевич были друзья. Складно выходит. А между тем, это выдумка. После отъезда из России Мицкевич совсем не интересовался Пушкиным, что видно, например, из его статьи, которую перевел Вяземский64, ничего о Пушкине Мицкевич не знал, не читал его новых стихов, хотя все ездили за границу и могли привезти что угодно, даже и «Медного Всадника». Пушкин же в черновиках «Он между нами жил» честил Мицкевича отчаянно. И в «Египетских ночах» – импровизатор, это, конечно, Мицкевич – и до чего же он там неприятный![139]
– Как вы думаете, – спросила меня Анна Андреевна, уже простившись со мной у дверей, – Артамонов даст Эмме письмо?
– Конечно, даст! – ответила я, не имея об Артамонове ровно никакого понятия65.
26 декабря 55 Вчера днем навещала Анну Андреевну: она в больнице. Обострение хронического аппендицита. Во 2-й Градской. Я была недолго – внизу ожидали Мария Сергеевна и Наталия Иосифовна. Палата на шесть человек, душно. И возле грязной стены – профиль и руки Ахматовой. Она полусидит, опираясь на блин подушки.
– Сегодня утром просыпаюсь, – сказала Анна Андреевна, – слышу, одна больная спрашивает другую: «А что, бабка та в углу – еще не померла?»
Но выглядит она не худо, даже – чуть розовая.
После того, как я все у нее выведала насчет докторов и анализов (сейчас никаких болей уже нет, и был ли то приступ аппендицита или чего другого, еще неизвестно), она спросила вдруг:
– Я давно хочу, чтобы вы мне напомнили: когда я читала «Поэму» у вас – тогда, в Ленинграде, – что говорила Тамара Григорьевна? Помню – интересное, но я забыла что.
С точностью и я могла вспомнить только одну мысль – Тамара Григорьевна сказала Анне Андреевне: «Вы будто поднялись на высокую башню и оттуда, с высоты другого времени, взглянули вниз, в прошлое».
– Потом эти ее слова вошли в вашу «Поэму» строками:
Из года сорокового,
Как с башни, на все гляжу…
– добавила я. – Так и вижу свою комнату, как вы сидите, куря, на диване, а Тамара Григорьевна стоит, прижавшись спиною к книжным полкам. Знаете, она ведь всегда любит рассуждать стоя.
– В лиловом шарфике? – быстро спросила Анна Андреевна.
– Да.
Она помолчала и, опираясь на руки, поднялась немного повыше.
– Странная вещь, – сказала она. – Очень странная. Всегда я свои стихи писала сама. А вот «Поэму» иначе. Я всю ее написала хором, вместе с другими, как по подсказке. Вот и про башню[140].
30 декабря 55 Вчера отвозила Анне Андреевне в больницу сок черной смородины – говорят, это лучшие витамины. Была у нее недолго, некоторое время вместе с Эммой Григорьевной. Эммочка докладывала о своем походе к Конраду66. Анна Андреевна сказала, что если ее и будут оперировать, то не раньше, чем через две недели, когда «живот успокоится». Эмма Григорьевна скоро ушла, а я еще побыла немного. Анна Андреевна жалуется, что Алигер очень груба с Эммой в переговорах о стихах для «Литературной Москвы». (Сама же она пишет какие-то новые – про Азию[141].) Я спросила, не мешают ли ей тут работать.
– Нисколько, – ответила она.
Бранила стихи Бориса Леонидовича – «На дереве свистит синица» и «Хмель».
– Про халат с кистями… как она падает в объятья… про Ольгу. И как ложатся в роще… Терпеть не могу. В 60 лет не следует об этом писать67.
Когда-то, в Ленинграде, Анна Андреевна говорила мне, что из Пастернаковских любовных стихов возникает обычно образ любви, но не образ женщины, к которой они обращены. «А вот в «Свидании», – сказала я, – женщина видна очень ясно. Тут не только портрет чувств, но и портрет героини»68.
– Научился, – согласилась Анна Андреевна. – Это ему труднее всего далось. Раньше он умел только про природу, про любовь и про искусство. Но не про людей.
Уйдя, я подумала, что она не права. Разве в «Шмидте» нету Шмидта (речь на суде) и, скажем, «агитаторши-девицы», а в «Морском мятеже» – матросов?
– Я зачем к тебе, Степа,
Каков у нас младший механик?
– Есть один.
– Ну и ладно,
Ты мне его наверх отправь69.
Тут по голосам люди так слышны, что даже, можно сказать, и видны.
И в стихах «Годами когда-нибудь в зале концертной» – разве не видна художница?
Художницы робкой, как сон, крутолобость,
С беззлобной улыбкой, улыбкой взахлеб,
Улыбкой, огромной и светлой, как глобус,
Художницы облик, улыбку и лоб70.
Наверное, говоря о неумении создавать людей, Анна Андреевна имела в виду только первые книги Пастернака.
1956
4 января 56 В первый день Нового года я навестила в больнице Анну Андреевну. Ее скоро выпишут. Оперировать если и будут, то не раньше, чем через полтора месяца. Чувствует она себя хорошо: свободно сидит и спускает ноги с кровати. Я принесла ей в подарок ташкентскую запись Якова Захаровича71. Кажется, она была довольна. Потом я рассказала ей, что Корней Иванович получил смешное письмо от Машеньки, в котором та пишет: «у вас жара, а у нас холодно»[142]. Маша побывала в Переделкине в июле и думает, что там и теперь жарко.
Анна Андреевна сказала:
– Представления детей о мире статичны. Мир для них весь в статике, твердо установлен раз навсегда. Старость уже знает динамику, знает перемены и ждет их. Детство – нет.
Она попросила меня навести порядок на подоконнике, в тумбочке, выбросить ненужную бумагу, вымыть баночки и пр. Для этого мне пришлось побегать по коридору. Я смотрела кругом. Какая бедность, какое убожество – эти рваные халаты не по мерке, эти рубища, эти грязные стены. Вернувшись к Анне Андреевне и взглянув на нее, я подумала:
Но грязь обстановки убогой К ней словно не липнет…
Из пакета, принесенного мной, она взяла в руку апельсин, и в ее маленькой властной руке он сразу стал похож на державу.
6 января 56 Анна Андреевна уже дома, но я к ней еще не поспела.
8 января 56 Была вчера у Анны Андреевны. Она на ногах, осунувшаяся, но бодрая. У нее Эмма. Обсуждают тагильскую находку. Хозяев нету дома; Эмма кормит Анну Андреевну какой-то диетической едой, которую заранее приготовила Нина Антоновна. Я, чашка за чашкой, хлебаю чай: мороз лютый, никак не отогреешься. Анна Андреевна, прервав свою беседу с Эммой, потребовала, чтобы я немедленно высказалась о новой публикации72.
Меня раздражает, что напечатаны только обрывки писем; письма Карамзиных мне хочется читать подряд, целиком и судить о них самой, без подсказки. Конферанс Ираклия несносен; это какое-то «занимательное литературоведение» под стать «Дому Занимательной Науки», который я всегда не терпела. Речь идет о великом несчастье – быть может, о величайшем на протяжении всей русской истории. Заставь нас снова расслышать стон Пушкина сквозь злословие и сплетни; вознегодовать вместе с Лермонтовым; заново пережить случившееся как трагедию; пусть снова дрогнет сердце – а не развлекай нас усиками и глазками инженера Боташова. Эмма согласилась со мной; Анна Андреевна отпустила несколько привычно-гневных реплик по адресу Ираклия и принялась излагать собственную концепцию гибели Пушкина; над книгой о его гибели она, по ее словам, работала целых шесть лет, потом потеряла все написанное («зелененькие тетрадки») и теперь снова нашла.