– А если бы я у него спросила: у вас ведь есть, кажется, такая книга – «Поверх барьеров»? Он раззнакомился бы со мной, перестал кланяться на улице, уверяю вас… Пишет, что «Подорожник» лежал у него на столе накануне войны. А «Подорожник» вышел в 1921… Совсем провалился в себя. Не видит уже никого и ничего119.
Борис Леонидович просил ее принять Ольгу.
– Научите, как быть? Это уже не впервые. Я молчу и притворяюсь оглохшей120.
Долго и с отстоявшейся гневной горечью говорила про какую-то книжку, выпущенную Кембриджским Университетом – о ней, Мандельштаме и Гумилеве. Предполагает, что автор – Шацкий, а написано со слов женщины.
– Безумные похвалы моим стихам, и яд, яд обо мне. Придумано, будто я отсутствую в лирике Гумилева, будто он меня никогда не любил! Но вся его лирика до определенного года, до душевного разрыва, вместе с «Пятистопными ямбами» («Ты, для кого искал я на Леванте») – вся полна мною. Дальше, правда, нету меня… Автор утверждает, что я была совершенно похожа на альтмановский портрет, но сама в этом никогда не признавалась. Такое может изобрести только баба. Альтмановский портрет на сходство и не претендует: явная стилизация, сравните с моими фотографиями того же времени… Я думаю, все это идет от Одоевцевой, которую Николай Степанович во что бы то ни стало хотел сделать поэтом, уговаривал не подражать мне, и она, бедняжка, писала про какое-то толченое стекло, не имея ни на грош поэтического дара.
А об Осипе! Шацкий его трактует как какого-то бульвардье, посетителя кафе – этого мученика! Пишет, что Мандельштам умер в 1945 году. Стыда нет у человека – перепутать такую дату![202] И провирается: пишет, будто у Мандельштама были веки без ресниц… У Осипа были ресницы пушистые, в полщеки…121
(«И темные ресницы Антиноя», вспомнила я сразу.)
Не успела я подумать о «Поэме», как Анна Андреевна подала мне лист бумаги и карандаш и продиктовала для моего экземпляра новую строфу – строфу о Шаляпине. И еще всякие мелкие замены. Кое-что объяснила[203]. А уж строка «И на гулких дугах мостов» – безусловно утрата. Я спросила: зачем это?
– «Мостов» рифмовалось с «крестов», – сказала Анна Андреевна, – «И на старом Волковом Поле / В чаще новых твоих крестов». Между тем, на Волковом кладбище никаких крестов во время блокады не ставили[204].
В Ленинграде у нее побывал Орлов и взял всю «Поэму». То есть что значит взял? Хочет взять для какого-то Ленинградского альманаха122.
– И Алигер берет шесть стихотворений для выпуска третьего «Литературной Москвы»[205].
Я спросила, какие?
– Лучше я вам седьмое прочитаю, – ответила Анна Андреевна и прочитала:
Я стихам не матерью —
Мачехой была[206].
Я спросила о стихах Заболоцкого в «Литературной Москве» и «Дне Поэзии». Анне Андреевне понравился «Чертополох» и очень не понравилось «Прощание с друзьями»123.
– Оскорблено таинство смерти. Разве можно в такой тональности говорить о погибших124.
Потом:
– Я только теперь узнала, за что меня терпеть не может Заболоцкий. Ему, видите ли, не нравятся мои стихи! Ну и что же? Можно не любить стихи поэта и любить его самого. Вот Николай Иванович Харджиев, один из моих друзей ближайших, а он не любит моих стихов. Нет, это великая пошлость: не любить человека, если не нравятся его стихи.
(Я утаила, что весьма часто бываю сама повинна в этой великой пошлости.)
Когда я собралась уходить, Анна Андреевна просила посидеть еще и на прощание рассказала две ослепительные новеллы.
– Ее навестила Вера, бывшая горничная Судейкиной. Старушка. Расспрашивала обо всех тогдашних гостях, кто уехал, кто где, кто жив – о мирискусниках – и всех вспомнила, никого не забыла.
– Только меня почему-то приняла за жену Алексея Толстого: «Вы всегда с ним вместе приходили»… Я ее нарочно спросила о Князеве. Она гусара сразу вспомнила, говорит: «Я его по черному ходу впускала…» У меня теперь такое чувство, будто я сама с черного хода побывала в своей Поэме…
2) К ней пришел Кузьмин-Караваев, старик, сосед по Слепневу.
– Мы провели целый вечер втроем: он, я, Левушка, пили вино, перебирали с ним всех слепневских. Когда он ушел, меня вдруг, часа через два, осенило: да ведь он из-за меня стрелялся!
Сидя на постели, большая, тучная, она закрыла лицо руками, и задорно, лукаво сверкнули глаза между пальцев.
Опустила руки.
– Подумайте, целый вечер провели вместе, и я только через два часа вспомнила… Ему было тогда 17 лет, это был красивый молодой человек, студент, подававший надежды125.
Она вспоминала что-то далекое, свое, молодое – и хотя речь шла о попытке самоубийства – что-то счастливое… Вспоминала молодость. А я опять подумала о «Поэме»: вот и еще одно самоубийство, правда, окончившееся по-другому, чем то.
Анна Андреевна показала мне целый ворох своих фотографий, переснимаемых кем-то для музея, и среди них одну страшную, с вытаращенными глазами: это на пропуске в Фонтанный Дом, в квартиру. Книжечка; внутри листок; написано:
Ахматова
Анна
Андреевна
жилец
– и тут же приклеена фотография[207]. Я вгляделась: не лицо Ахматовой, а, скорее, лицо ее страха. «Окаменелое страданье» – нет, тут окаменелый ужас. Ведь не только в том, Царскосельском доме «было очень страшно жить»[208], но и в этом, Фонтанном, – я свидетель.
В передней, уже у самых дверей, Анна Андреевна, провожая меня, спросила:
– Что делать, если пишется свое, а приходится переводить чужое?
Мне вспомнились слова Блока, цитируемые в чьих-то воспоминаниях (кажется, у Замятина):
«Отчего нам платят за то, чтобы мы не делали того, что должны делать?»126
9 января 51 На днях один вечер у Анны Андреевны. Я принесла ей прошлогодний августовский номер «Нового мира» со стихами Берггольц127, некоторые мне понравились. Минуя дежурно-патриотические, я прочитала ей вслух три: «Взял неласковую, угрюмую», «Я тайно и горько ревную» и «Ответ».
Друзья твердят: – Все средства хороши,
Чтобы спасти от злобы и напасти
Хоть часть трагедии,
хоть часть души…
А кто сказал, что я делюсь на части?
(Иногда мне кажется, я это сама написала.)
Во втором («Я тайно и горько ревную») для меня неотразима строка: «О, знал бы, откуда зовешь!»
Недаром во время беседы,
смолкая, глаза отвожу,
как будто по тайному следу
далёко одна ухожу.
Туда, где ни мрака, ни света —
сырая рассветная дрожь…
И ты окликаешь: – Ну, где ты? —
О, знал бы, откуда зовешь!
– Хорошие стихи, – сказала Анна Андреевна. – Особенно первое: «Взял неласковую, угрюмую»128. Оля – талантливая, умеет писать коротко. Умеет писать правду. Но увы! Великолепно умеет делиться на части и писать ложь. Я издавна ставила на двух лошадок: черненькая – в Москве, беленькая – в Ленинграде[209]. Беленькая с юности разделена на части и потому сбивается, хотя талант большой…129 А вот черненькая… Вы читали «Назначь мне свиданье на этом свете»? Один из шедевров русской любовной лирики XX века…130
Читала ли я? Читала и перечитывала. И сколько раз просила я Марию Сергеевну, встречая ее у Самуила Яковлевича, почитать мне стихи. (Самуил Яковлевич говорит о ней как о замечательном поэте.) Нет, она отказывается131.
А «Назначь мне свиданье» я не помню целиком наизусть, но у меня в памяти всегда живо, как оно, начиная с середины, движется вверх, все вверх и вверх, измучивая читателя, и там, на самом верху, там, где в слезы обрывается стих – голос автора! – там и у читателя обрывается дыхание. Физически. Приходится делать физическое усилие, чтобы перевести дух и начать следующую строчку. Как будто после всхлипа. Во время работы Самуил Яковлевич часто показывал нам на разных классических образцах это единство ритма, дыхания и, как он утверждает, души. (Например, «Выхожу один я на дорогу».)132
Анна Андреевна попросила меня показать поточнее, что я в данном случае имею в виду. Достала «День поэзии» с подоконника.
Назначь мне свиданье на этой земле,
В твоем потаенном сердечном тепле.
Друг другу навстречу по-прежнему выйдем,
Пока еще слышим,
Пока еще видим,
– тут бы могло дальше двигаться гладко, но нет, стих идет в высоту, дыхание изнемогает:
Пока еще дышим…
Голос исчерпан, но нет! На следующую строку нет духа, но поневоле берешь:
(Пока еще дышим,)
И я сквозь рыданья
Трудно дается это «И я»!..
Тебя заклинаю: назначь мне свиданье…
Секунду бы отдыха, но нет
(Тебя заклинаю: назначь мне свиданье!)
Назначь мне свиданье, хотя б на мгновенье.
После всего на этом втором «назначь» – просто давишься.
– Да, – сказала Анна Андреевна, – дыхание обрывается как раз после строки «пока еще дышим», то есть пока еще живем. Дыхание – жизнь. В этом месте голосу трудно не умереть. Человек задыхается, мечется голова, впору за кислородом посылать. Маруся не словами – дыханием написала о разлуке, жизни, смерти.