Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962 — страница 63 из 128

245 У меня был экземпляр «Романтических цветов» Николая Степановича, лично для меня отпечатанный и с его надписью – и тот взрезан и вспорот!

Она уже не раз говорила мне об этих операциях, но никогда еще с такой страстностью и негодованием.

Что я могла ей ответить? По-видимому, хранение стихов и в наше новое время возможно только одним-единственным, давно испытанным способом…

«Общественная наша жизнь печальна».

Я решительно собралась уходить. Взяла свой новый зонтик, попробовала просунуть руку в шнурок-петлю, но не удалось. Анна Андреевна попыталась помочь мне.

– У меня слишком большая рука, – сказала я.

– Не у вас большая… Зонтик китайский, у китаянок маленькие руки, – утешила меня Анна Андреевна.

– Нет, попробуйте вы, ваша-то, наверное, пройдет.

– Теперь и у меня большая. Когда-то и в самом деле была маленькая. Срезневский говорил: такие маленькие ручки, что на них нельзя надеть наручники.

Она проводила меня до дверей.

– А вот и надели, и не на руки только, а на всю мою жизнь.


июля 1960 Вызвала меня по телефону, попросила придти. Голос звонкий, встревоженный и счастливый. Услыхав мой ответ, она воскликнула:

– И как можно скорее!

Сегодня у нее, видимо, встреча с молодостью – и притом не горькая, а радостная – с Мандельштамом, с Цветаевой и с самою собой. Она возбуждена, говорлива, никакой одышки, надменности, никакого величия. Движется легко, быстро, порывисто и говорит, говорит без умолку.

– Вот, смотрите. Это я достала. Мне принесли из Литературного Музея. Они ходят ко мне, выпрашивают, вот и я у них выпросила.

Фотография Мандельштама. Отличная. (Я его видела в жизни раз десять, из них более или менее вплотную раза четыре. Трижды слушала стихи. Всегда он казался мне старым – наверное, потому, что сама я тогда была в том возрасте, когда все люди послетридцатилетние представляются старыми.)

– Не правда ли, тут он поэт, романтик, этакий Байрон-Шелли? Я отвезу Орлову. Я ведь член Комиссии по литературному наследию Осипа… Вот как я работаю… Что им достала!..246

Кроме Мандельштама, на столе передо мною были выложены две фотографии Марины Цветаевой (одна с дочкой на руках) и фотография Ахматовой, которую я уже знала, но теперь в увеличенном виде. Фотографии Марины Ивановны привезли Сосинские247. Анна Андреевна положила передо мною рядом одну фотографию Марины Ивановны и другую – свою и спросила:

– Узнаёте?

Я не поняла.

– Брошку узнаёте? Та же самая. Мне ее Марина подарила.

Я вгляделась: безусловно так. Одна и та же брошка на платье у Цветаевой и Ахматовой.

Затем рассказала мне, что в «Les Lettres Frangaises» (эту весть Сосинские привезли) напечатано – со слов Триоле – будто Мандельштама погубил Пастернак. Своим знаменитым разговором со Сталиным – когда Сталин позвонил Пастернаку по телефону после первого ареста Мандельштама.

– Это совершенная ложь, – сказала Анна Андреевна. – И я, и Надя решили, что Борис отвечал на крепкую четверку. Борис сказал все, что надлежало, и с достаточным мужеством. (Он мне тогда же пересказал от слова до слова.) Не на 5, а на 4 только потому, что был связан: он ведь знал те стихи, но не знал, известны ли они Сталину? Не хочет ли Сталин его самого проверить: знает ли он?248

Пришел Эдик Бабаев. Анна Андреевна и ему радостно и поспешно продемонстрировала фотографии, напомнила о разговоре Сталина с Пастернаком и продолжала рассказывать:

– Мы тогда вместе с Борисом подняли в Москве страшный шум. Времена были еще вегетарианские – до Кирова – и еще можно было шуметь. Мне Русланов покойный помог тогда пройти в Кремль к Енукидзе249. Тот выслушал мое заступничество и потом: «А может быть… какие-нибудь стихи?..» (Она произнесла эту фразу с ярким грузинским акцентом и рассмеялась, прикрыв руками лицо.) Господи, ну конечно, стихи! Что же другое – у поэта? Я знала, какие… Могла бы прочесть наизусть[353].

Затем, со слов тех же Сосинских, рассказала, что сейчас на Западе из русских поэтов более всех переводят Мандельштама.

– А я не иду, – добавила она. – Я не нравлюсь.

И, снова рассмеявшись, пояснила:

– Как Пушкин; прошу меня извинить.

(Я подумала, что Мандельштам переводим, а Пушкин или Ахматова – нет. Вообще – нет. Ведь бросающихся в глаза резких «особенностей стиля» у Мандельштама, у Маяковского, у Цветаевой гораздо больше, чем у Ахматовой или у Пушкина. Поди переведи сладостную и многозначную упоительность пушкинской строчки:

В край родной на север с юга…

Не верю я, конечно, и в западные переводы Мандельштама, но в мандельштамовской поэзии переводчику, по крайней мере, есть за что уцепиться, и в случае неудачи переводчик может все свалить на подлинник: такие, мол, у самого автора причуды. Пушкин же, при феноменальной сложности, смелости, многослойности и глубине, в переводе должен звучать банальным простачком. Воображают же у нас обыватели, будто Пушкин писал «просто» и они его с детских лет поняли. «Я тишайшая, я простая», – издевательски написала – издеваясь над тупостью читателя – яростная, а не тишайшая, и сложная, а не простая, Анна Ахматова. Сложность, своеобразие Мандельштама бросаются в глаза – и это, как ни странно, облегчает задачу переводчика.

Я только запомнил каштановых прядей осечки,

Придымленных горечью, нет – с муравьиной кислинкой,

От них на губах остается янтарная сухость.

Или:

Кому – жестоких звезд соленые приказы…

Или:

Никак не уляжется крови сухая возня…

Мандельштам на родном языке поражает – поражает, наверное, и на других языках. «Поражающее» и у Пушкина поддается переводу.

В «Онегине», о Наполеоне:

Сей муж судьбы, сей странник бранный,

Пред кем унизились цари,

Сей всадник, папою венчанный,

Исчезнувший, как тень зари..

Или:

Измучен казнию покоя…

Тень зари, покой, который есть казнь, всадник, венчанный папою, – все это поражающе, а потому, быть может, и переводимо. Но о колокольчике:

Колокольчик однозвучный

Утомительно гремит.

Или о луне:

На печальные поляны

Льет печально свет она,

что́ из этого в переводе может выйти, кроме банальности? Подумаешь, находка: на печальные поляны печально льет свет луна… Банальщина!

Поразительные находки у Ахматовой поставлены так, что совсем неприметны:

Во дворце горят окошки,

Тишиной удалены,

Ни тропинки, ни дорожки,

Только проруби темны[354].

Приметит ли переводчик среди этих тривиальнейших тропинок и дорожек, и темных прорубей (ведь проруби всегда темней, чем снег), что сказать о светящихся окнах:

Тишиной удалены, —

значит исподтишка совершить чудо?)

Я спешила – увы! Она уезжает в Ленинград, в Будку, месяца на три – надолго. Долго мы не увидимся, а провожать ее сегодня вечером я не могу. Да, на прощанье она рассказала смешную историю. У нее побывала Маро Маркарян, чьи стихи она переводит[355].

– Маро славная женщина, но плохо говорит по-русски. И как-то монотонно. А я плохо слышу. Маро сидит у меня, что-то говорит, говорит, говорит, а я думаю свое, даже стихи сочиняются. Вдруг я расслышала:

– Она относится к вам молитвенно.

Спрашиваю:

– Кто это – она?

– Са-фа-ронов.


7 июля 1960 У Анны Андреевны был, оказывается, приступ аппендицита; ее оперировали в больнице в Гавани.


23 сентября 1960 Свою гослитовскую книжку Анна Андреевна поручила Марии Сергеевне Петровых. Мария Сергеевна уже несколько раз звонила мне в большой тревоге: редакция безобразничает, хочет целиком выкинуть весь цикл «Из сожженной тетради», вставляет те стихи, которых Анна Андреевна вставлять не желала, и пр. и т. п. Не завидую я Марии Сергеевне: как с этой шайкой управляться, особенно когда бой идет не за свои вещи, а за чужие. Я настаиваю, чтобы Мария Сергеевна срочно дала знать обо всем Ахматовой, пусть Анна Андреевна решает сама. Мария Сергеевна колеблется: по-видимому, бережет ахматовское сердце. Но сегодня сказала мне, что пошлет письмо с отъезжающим нынче в Ленинград Володей Адмони250.


30 сентябр я 1960 Сегодня мне позвонила вернувшаяся из Ленинграда Ника Глен251 (я с ней незнакома, впервые слышу имя) и точно, четко и кратко передала мне высочайшие распоряжения – повидаться, не откладывая, с Оксманом, который хорош с Козьминым, и передать ему следующее.

Ахматова не согласна на уничтожение цикла «Из сожженной тетради». Все стихи этого цикла уже печатались в наших журналах (я записала под диктовку Глен, что – где). Редакцию, по-видимому, смущает название – выходит, будто Ахматова жгла какие-то свои стихи! – так вот, пусть назовут весь цикл «Шиповник цветет» и снабдят эпиграфом:

Несказанные речи

Я больше не твержу,

Но в память той невстречи

Шиповник посажу.

На добавление некоторых стихотворений Анна Андреевна, скрепя сердце, согласилась[356].

Мне повезло: Юлиан Григорьевич как раз сегодня вернулся из Подрезкова. Я передала ему для воздействия на Козьмина ахматовский ультиматум.

Итак, мы с Марией Сергеевной были правы, что послали Анне Андреевне срочную эстафету. А то редакция, под шумок, с благословения В. Перцова и Веры Инбер (члены редколлегии! ревнители русской поэзии!) сдала бы в типографию изуродованную книгу.