Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962 — страница 75 из 128

Второй раз я помню ее такой же статуей возмущения, когда мы вместе шли под вечер к Пешковым в Ташкенте. Тьма наступила, как всегда там, мгновенно, без промежуточных сумерек, и, разумеется, никаких фонарей. Анна Андреевна уже бывала у Пешковых, я – никогда. Но она стоит неподвижно, а я бегаю в разные стороны, тычусь в чужие ворота, из одного переулка в другой, тщетно пытаясь найти табличку. Анна Андреевна не только не помогает мне, но гневным молчанием всячески подчеркивает мою виноватость: я неквалифицированно сопровождаю Анну Ахматову в гости.

Сознание, что и в нищете, и в бедствиях, и в горе она – поэзия, она – величие, она, а не власть, унижающая ее, – это сознание давало ей силы переносить нищету, унижение, горе. Хамству и власти она противопоставляла гордыню и молчаливую неукротимость. Но сила гордыни оборачивалась пустым капризом, чуть только Анна Андреевна теряла свое виртуозное умение вести себя среди друзей как «первая среди равных». Это случалось с ней редко, но увы! случалось.

На днях Анна Андреевна позвонила мне и, узнав, что в субботу я собираюсь вечером к Маршаку, попросила заехать за ней к семи часам, захватить ее к Самуилу Яковлевичу, а потом, в девять, доставить в гости – к Вил.? Вит.? – я не разобрала фамилию. Сама по себе уже эта просьба была с ее стороны жестоковатой, потому что ехала я к Маршаку помогать ему с очередной корректурой (он слепее меня), а в присутствии гостьи мы работать не стали бы. Однако я, по своей стародавней привычке всегда и во всем ее слушаться, не поперечила, а согласилась. Днем, в 3 часа, заказала машину на 18.30. Хлынул бурный дождь. Я испугалась: пришлют ли? но в 18.30 мне аккуратно позвонили, что машина вышла, и назвали номер. Спускаюсь. Жду в подъезде. Льет как из ведра – носу не высунешь. Жду, жду, жду – нет машины. Возвращаюсь в квартиру звонить диспетчеру (а этаж-то ведь шестой, а лифт не работает). Занято, занято, занято. Наконец, дозвонилась. «По случаю дождя машины отменены». – Но меня известили, что ко мне выехала! «Мало ли о чем вас известили!» – Примите, пожалуйста, новый заказ! мне очень, очень нужно! – «Всем нужно, заказов не принимаем». Я еле-еле выкричала, вымолила машину к девяти. В начале десятого я приехала на Ордынку и застала Анну Андреевну молчаливо негодующей. Я была виновата в ливне, в опаздывании, она встретила меня как провинившуюся школьницу. О ее визите к Маршаку уже и речи не могло быть. Я хотела позвонить Самуилу Яковлевичу от Ардовых, предупредить его, – какое! «Из-за вас (!) я и так опоздала».

Села она в машину сердитая, сказала шоферу адрес и отвернулась к окну.

Со мной ни слова.

Льет дождь, подрагивают щетки на стекле перед шофером, он медленно ведет машину сквозь завесу ливня, еле-еле разбирая тусклые номера домов. Я никогда не была здесь (это переулочек на Кропоткинской), Анна Андреевна бывала, но молчит, отвернувшись.

Наконец, шофер, несколько раз выбегая под дождь, нашел номер и въехал во двор: во дворе – разливанное море, машина хлюпает пб морю.

Теперь надо найти подъезд и квартиру. Анна Андреевна молчит (хотя, быть может, и знает); мы с шофером бегаем по колено в воде, ищем подъезд.

Я сразу промокла до нитки: ни боты, ни плащ не спасли.

Наконец, и подъезд найден.

Всё вместе со стороны Анны Андреевны, сказать по правде, было так неприятно, безжалостно, что я, против обыкновения, не проводила ее до квартирных дверей, а только ввела в подъезд… Я не спросила, как она доберется обратно домой, села в машину и уехала к Маршаку. Там я пошла на кухню, срочно налила себе горячего чаю, потом сняла чулки, выстирала их, повесила на батарею и, сунув ноги в носки и в ночные туфли Самуила Яковлевича, села с ним рядом за стол.

После этого вечера она меня без конца вызванивала и заставила придти в очень для меня неудобное время. Зачем? Я догадалась не сразу. О нашей неудачной поездке в дождь – ни звука. Ну и отлично. Я на нее сердиться не умею, да и пустяки это все. Да и не знаю я, что бушевало, каменело, созидалось, изнемогало в великой душе Анны Ахматовой, когда Анна Андреевна была со мною так несправедлива, так недружественна.

Разговор начался с вопроса о Malia. Анна Андреевна виделась с ним накануне.

– Как вы удумаете, он совсем умный? – спросила она. – Понимает здешнюю жизнь?293

Гм. Судить об иностранцах, о степени их ума и интеллигентности мне вообще трудно. Слишком разный у нас с ними жизненный опыт, да и все разное. Да и скольких видела я на своем веку? одного-двух и обчелся. Malia умен, тонок, русский XIX век знает отлично – Герцена, например, живее, полнее, чем средний русский современный интеллигент, который в лучшем случае читал «Былое и Думы», а все остальные 25 томов – ни в какую. Наш интеллигент имеет представление о Герцене только по неудачной мелодраме «Сорока-воровка», заурядному роману «Кто виноват?» да по статье Ленина. Политические мысли Герцена в ней искажены, путь Герцена от проповеди революции к отказу от «насильственных переворотов» утаен, о том же, что Герцен – художник, гений русской прозы, Ленин вообще не догадывается. И наша интеллигенция тоже-Так вот, в литературном хозяйстве русского XIX века Malia, по-видимому, разбирается, тут он «совсем умный», а понимает ли нашу теперешнюю жизнь? Не знаю. Я разговариваю с ним не скрываясь и не осторожничая, но я сама – понимаю ли? По возрасту моему, по опыту уж давненько пора бы понимать, но ведь наша жизнь, при отсутствии честной прессы, так разъединена, что каждый из нас близорук: различает ясно только тех, кто рядом, и только то, что рядом. В стране, лишенной общей памяти, объединяющей людей, – в стране, у которой украдены литература и история, опыт у каждого человека, у каждого круга, у каждого слоя – свой, ограниченный, отдельный. А страна огромна и опыт всей страны не подытожен, не соединен, не собран; хуже – оболган… Чего же требовать от Malia? Наших газет он не читает, да и я их в руки не беру – разве что если кто-нибудь из друзей сообщит, что на кого-нибудь из близких совершено очередное газетное покушение. Тогда хватаю и читаю, с чувством гадливости к автору и презрения к себе. К своей беспомощности.

– Подытожить наш опыт! Опыт страны! – сказала Анна Андреевна. – Да на это потребуется еще столетие, не менее. Мертвые молчат, а живые молчат, как мертвые: иначе рискуют тоже превратиться в мертвых.

Вдруг она перебила себя и сказала совсем другим голосом – веселым, шутливым:

– Да, Лидия Корнеевна, а газеты читать следует регулярно. Вот мы с вами не читаем и проглядели сенсацию, я только сегодня узнала… Представьте себе, Ираклий – сам Ираклий! – выступил в защиту Эммы. Сейчас покажу.

Она ушла в столовую за «Литературной газетой», но вернулась с пустыми руками: не нашла. Я обрадовалась: Ираклий – persona grata, личность влиятельная, и его выступление Эмме Григорьевне на пользу294.

Я спросила, когда же появится письмо в «Новом мире»? Обещано в июльском номере, да «Новый мир» опаздывает на месяц постоянно, хорошо если и не на два (бои с цензурой)295.

Анна Андреевна послезавтра едет в Ленинград. Опять мы расстаемся, и опять надолго. Не люблю я разлук. Вопреки рассудку, мне все представляется, что пока люди вместе, – беда далеко. (Наверное, это из-за Мити: беда грянула, едва мы разлучились.) И на расстоянии, конечно, можно жить, не разнимая рук и даже сближаясь – письмами. (Но Анна Андреевна писем не пишет, во всяком случае мне.) Иногда, хотя я и не верю ни во что сверхъестественное, мне кажется, что неустанное сосредоточенное внимание – мое на ком-то, чье-то на мне, – может упасти от беды. (Только если оно в самом деле сосредоточенное, деятельное.) Но как бы там ни было, мне хотелось бы, чтобы все, кого люблю, жили в одном городе; разделение «Москва —

Ленинград» это какая-то дурацкая насмешка судьбы. «Нас» (кого это «нас»?) немного и «нам» следует быть вместе. Если же выбирать, в каком городе, то уж, конечно, в Ленинграде. Ленинград – город, а Москва – «крупный населенный пункт».

Анна Андреевна протянула мне итальянский словарь и заговорила о продолжающейся маньяческой деятельности Двора Чудес. У словаря взрезан корешок.

– Все чужие книги, которые мне дали читать, я срочно вернула хозяевам, – сказала она. – А не то – вот так. Видите? Бритвой.

– В Ленинграде – так же? – спросила я.

– В Ленинграде иначе.

Мы помолчали. Она не объяснила, как.

– Елка погасла! – произнесла Анна Андреевна с такою внезапной и горестной торжественностью, что я, от удивления, огляделась вокруг (ища глазами елку). – Да, погасла, погасла. Знаете, как это бывает? Скажет человек одно слово – и праздник окончен.

Оказывается, у нее был Белинков, который собирается писать о ней книгу, и изрек что-то не то о «Поэме».

(Белинков – человек умный, талантливый, книга о Тынянове – блестящая книга, но в стихах не понимает ничего, для меня это не новость. Да и в прозе не очень. Он ведь вообще публицист, не литературный критик. И Тынянов послужил ему лишь трамплином для публицистических взлетов. Поэзию же Анны Ахматовой делать трамплином для чего бы то ни было – грех; она сама себе довлеет; извлекая политический корень, неизбежно исказишь и обузишь ее. Художнического чутья у Белинкова не хватило не только на Ахматову – на Олешу. У него не те инструменты в руках. Он читал мне свои наброски к статье об Ахматовой: никудышные. Смесь шкловитянства со схематичным социологизмом наоборот. Я об этом Анне Андреевне не докладывала, и она очень его ждала. Ей так хочется, чтобы кто-нибудь, наконец, толково написал о ее поэзии и, главное, о «Поэме»! О поэзии писали уже, но ведь только о ранней.)

– Знаете, что Белинков сказал о «Поэме»?

– Нет. Откуда мне знать?

– Догадайтесь!

– Ну, Анна Андреевна, ну как же я могу догадаться?

– Он сказал, что «Поэма» прямо обязана своим возникновением поэзии Игоря Северянина.

– Северянина?!?

Где уж тут догадаться! Игорь Северянин и Анна Ахматова! Две родственные лиры.