– Да, так, – сказала Анна Андреевна со вздохом. – А мне твердили о Белинкове, как о восходящей звезде.
И тут я догадалась, почему она столь настойчиво меня вызывала. Ей хотелось поделиться со мною очередной надеждой, которая рухнула. Она, видимо, сильно рассчитывала на Белинкова.
Но: Ахматова и Северянин! Таков слух у этого литературоведа296.
Анна Андреевна поручила мне просить Корнея Ивановича не отказываться, если редакция «Нового мира» предложит ему написать предисловие к «Поэме». (Она дает – или уже дала туда? отрывок. Еще два отрывка выйдут в Ленинградском и в Московском «Дне поэзии»[443].)
За нею приехала Наталия Иосифовна, чтобы везти ее к себе. Анна Андреевна ушла переодеваться и вернулась пышная, шуршащая, лиловая, – на плечах белая шаль. Внизу в машине нас ждала Татьяна Семеновна Айзенман и собака Лада. Наташа завезла меня на Спиридоновку, к друзьям. Анна Андреевна простилась со мною довольно рассеянно, думая о чем-то своем. Она сидела впереди, рядом с Наташей, без шляпы: серебро волос, ахматовский профиль и поворот головы. Я глянула, отходя: «Прозрачный профиль твой за стеклами карет». И, как всегда при ее отъездах, сжалось сердце: не в последний ли раз вижу ее?
Да, еще не записала о разговоре: она хвалила Манделя. Прочла мне вслух его стихи о Рижском кладбище – рукопись, им забытую у нее.
– Раньше он писал какие-то мутные поэмы, – сказала она, – а теперь становится настоящим поэтом297.
19 сентября 62 «Не в последний ли раз видимся?» – спрашивала я на предыдущей странице. Нет, не в последний, не в последний. Она снова здесь, и я только что от нее.
В промежутке многое, связанное с «Поэмой». «Новый мир» от имени Твардовского обратился к Деду с просьбой написать предисловие. Я, от имени Анны Андреевны, тоже «обратилась». Редакции Дед ответил «да, да, конечно, для меня это большая честь»; мне же стал жаловаться на бессонницу, склероз: «я и так увяз в статьях о языке». «Я превратился в полную бездарность». Затем уехал в Барвиху, сказав мне на прощанье: «вот кончу о языке и возьмусь за Ахматову»298.
Зная, как тревожит Анну Андреевну все, касающееся «Поэмы», я воспользовалась поездкой в Ленинград Гали Корниловой и с нею послала Анне Андреевне большое письмо.
Дня через три мне позвонил Володя: Анна Андреевна расширила «Поэму», что-то переменила, что-то перерешила, и сама едет в Москву. Сопровождает ее Галя. Остановится она сначала у Ардовых, а потом, кажется, у Ники.
Утром – часов в 9 – Анна Андреевна сама позвонила мне, а в 12 я уже была на Ордынке.
– Имейте в виду – сегодня она очень худо слышит, – предупредила меня Нина Антоновна.
Я постучала. Никакого ответа. Я вошла. Думала, застану ее нездоровой. Ничуть. Лето в Комарове явно пошло ей на пользу. Она загорелая, свежая, похудевшая, и на загорелом лице еще ярче видны пронзительно умные глаза.
Более всего ей хотелось говорить о выдвижении на Нобелевскую премию и о «Поэме». Но об этом она заговорила не сразу.
Сначала прочла новые стихи: «Последняя роза». Их я запомнила:
Господи! Ты видишь, я устала
Воскресать, и умирать, и жить.
Разве такие слова можно не запомнить?[444] Мне опять показалось, я сама написала их. Но все-таки память у меня уже совсем не прежняя, никудышная. Анна Андреевна прочла мне еще одно стихотворение, о котором предупредила: «еще не родившееся». Оно уже вполне родилось, но я-то его мгновенно забыла. Наверное, это потому, что два подряд я уже не ухватываю.
Анна Андреевна рассказала мне о Фросте. Он, якобы, ни о ней, ни о ее стихах никогда и не слыхивал, но на встрече настоял Франклин Рив… Будку, разумеется, показать иностранцам нельзя было; устроили банкет у Алексеева299. Фрост подарил ей свою книгу с надписью. О книге она отозвалась довольно-таки небрежно: «Видно, знает природу». О встрече же рассказала так:
– Сидели мы в уютных креслах друг против друга, два старика. Я думала: когда его принимали куда-нибудь – меня откуда-нибудь исключали; когда его награждали – меня шельмовали, а результат один: оба мы кандидаты на Нобелевскую премию. Вот материал для философских размышлений.
В ответ я рассказала ей смешную историю о своей «невстрече» с Фростом. Я не сильна в английском, но мне его стихи нравятся – он не только знает природу, он и сам как бы часть ее. Фрост побывал в Переделкине у Корнея Ивановича. Приемом занималась Марина, я никаких обязанностей не несла, но увидеть Фроста мне хотелось. Однако накануне его приезда наш лесной участок оккупировали, поближе к даче, шпики и репортеры, а когда Фрост, в сопровождении милого Рива, приехал, – дом оккупировали «переводчики» (в которых вообще не было нужды). Мне сделалось так противно, что я укрылась у себя в лесной норе, откуда были видны только зады машин возле гаража и зады шпиков между деревьями. Я села работать, радуясь, что могу не принимать участия в комедии. Но скоро я промерзла, продрогла; взяла термос и по узенькой своей тропиночке, раздвигая ветви, отправилась за кипятком в дом. Шпики были несколько огорошены: ничьего появления из чащи они не ждали. В доме, внизу, пусто: Корней Иванович и гости наверху. Я благополучно согрела чайник, наполнила термос и уже выходила на крыльцо – когда меня вдруг окликнула бурно сбежавшая вниз с Дедовой лестницы дама – лицо полузнакомое, по-видимому, переводчица из Союза. Она разлетелась ко мне весьма любезно:
– Ах, Лидия Корнеевна, здравствуйте! Вы уходите? Не уходйте, я могу провести вас наверх.
– Благодарю вас, – ответила я. – Вы забываете, что я у себя дома и ни в чьем пропуске к отцу не нуждаюсь.
Повернулась спиною и ушла обратно в лес.
– Она наверное была очень удивлена, – сказала Анна Андреевна. – Она искренне желала угостить вас Фростом. А насчет того, будто вы у себя дома, вы заблуждаетесь. Когда в доме иностранцы, хозяева уже не хозяева[445].
Я спросила, как она думает, понимают ли иностранцы эту ситуацию.
– Иностранцы разные, – ответила она, – мы разные, да и времена разные. В последнее время удается иногда разговаривать и без переводчиков. Правда, не без… – она подняла глаза к потолку.
Я ей призналась, что выдвижение на Нобелевскую премию и радует меня за нее и тревожит. Как бы не повторилась пастернаковская история.
– А я без внимания, – ответила Анна Андреевна. – Вот в этой самой комнате я объясняла Борису, что волноваться не стоит. Перечислила ему имена: у Толстого не было, у Блока не было, у Сельмы была… Что ж? Не все ли равно?
Но я не о том. Я спросила, как она думает, разразится ли скандал, если премию присудят ей?
– Здесь – нет. А там, конечно, хлынут волны грязи. Америка будет бороться за Фроста300. Я уже получила интересные сведения – про меня в Париже пишет моя родственница, жена Мити Гумилева, совершенно меня не знающая, я же знаю о ней одно: большая дрянь. Когда Митя уходил на войну, она принудила его составить завещание в свою пользу. И вот теперь я у нее в руках. Очень приятно301.
Потом Анна Андреевна вынула из чемоданчика «Поэму» и разложила ее на стуле. По-видимому, это кусок, предназначающийся для «Нового мира». Она мне ничего не объяснила, но стала допрашивать: понятно ли? Я не умею быстро соображать, особенно не держа вещь в руках; не знаю ведь я всю «Поэму» наизусть, да еще варианты! Я отвечала со страхом, но, по-видимому, все же попадала в цель, потому что Анна Андреевна осталась довольна.
Потом она положила передо мной итальянскую книгу, где ее стихи по-русски и по-итальянски, много фотографий Ленинграда и ее фотографий, да еще в придачу пластинка[446].
Я спросила, читала ли она «Один день з/к» и что о нем думает?[447]
– Думаю?.. Эту повесть о-бя-зан про-чи-тать и выучить наизусть – каждый гражданин изо всех двухсот миллионов граждан Советского Союза302.
Она выговорила свою резолюцию медленно, внятно, чуть ли не по складам, словно объявляла приговор.
Помолчав, она продолжала:
– В «Старике и море» Хемингуэя подробности меня раздражают. Нога затекла, одна акула сдохла, вдел крюк, не вдел крюк и т. д. И все ни к чему. А тут каждая подробность нужна и дорога…
Я подумала: нужна и дорога не только художественно, но еще и потому, что мы узнаем, как погибали наши близкие. Мы всегда знали: «лагерь – ад», но в нашем представлении лагерный ад был понятием отвлеченным, в посмертном аду – дело известное: черти, котлы, кипящая смола, а тут? Я, например, хотя всегда интересовалась лагерем, узнала некоторые конкретные подробности о лагерном аде только во второй половине сороковых; отчасти от Юлиана Григорьевича Оксмана, отчасти от Б. О пытках на следствии мы догадывались раньше (по изобилию непостижимых признаний на следствии и на показательных процессах); догадывались уже в середине тридцатых, а узнали доподлинно – в 1939-м, когда Берия, сменив Ежова, месяца два выпускал по несколько человек в каждом городе. Тогда от случайно выпущенных на нас хлынули долгожданные подробности… Детали следствия: выбитые зубы, сломанные ребра, пятисуточные стояния у стены, поврежденные кулаком почки, пятьдесят человек в камере, предназначенной для восьми и т. д. Деталями этапа и лагеря пополнилось наше образование позднее, главным образом в 47—48-м, когда кое-кто ненадолго вернулся.
– Мне один человек в 38-м сказал, – припомнила Анна Андреевна. – «Вы бесстрашная. Вы ничего не боитесь». Я ему: «Что вы! Я только и делаю, что боюсь». Правда, разве можно было не бояться? Тебя возьмут и, прежде чем убить, заставят предавать других.
Я сказала, что вот теперь мы уже, кажется, знаем всё: как арестовывали, как пытали, как морили в лагерях, а вот как и где расстреливали приговоренных – не знаем.