Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962 — страница 77 из 128

– Я про Колю знаю, – ответила Анна Андреевна. – Их расстреляли близ Бернгардовки, по Ириновской дороге. У одних знакомых была прачка, а у той дочь – следователь. Она, то есть прачка, им рассказала и даже место указала со слов дочери. Туда пошли сразу, и была видна земля, утоптанная сапогами. А я узнала через 9 лет и туда поехала. Поляна; кривая маленькая сосна; рядом другая, мощная, но с вывороченными корнями. Это и была стенка. Земля запала, понизилась, потому что там не насыпали могил. Ямы. Две братские ямы на 60 человек. Когда я туда приехала, всюду росли высокие белые цветы. Я рвала их и думала: «другие приносят на могилу цветы, а я их с могилы срываю»… Приговоренных везли на ветхом грузовике, везли долго, грузовик останавливался303.

Потом мы стали припоминать очереди, «буквы», женщин, тюремные окошечки 37 года.

– О нем наверное много написано, – сказала Анна Андреевна. – Узнается. – Потом лукаво глянула на потолок. – Может быть, они там хоть на минуту в уборную ушли?.. Скажу: для меня три вещи – мой «Реквием», ваша повесть и вот теперь этот «з/к»…304

Потом она заговорила о Malia, о Berlin'e, а в сущности – о России.

– Malia передал мне слова Берлина: «Ахматова и Пастернак вернули мне родину». Лестно, не правда ли? И я понимаю, что Malia все время пытается от меня получить в подарок чувство России. Я ему однажды призналась, что и сама редко ее чувствую. А потом рассказала про графа Дмитриева-Мамонова. Биография вообще очень русская: богач, герой 12 года, а потом масон, связан с декабристами; потом отказался присягать Николаю I, и тот объявил его повредившимся в уме… Издевательским и жестоким лечением, длившимся три десятилетия, граф был и впрямь доведен до сумасшествия. Очень русская история – не так ли? Загублен выдающийся талантливый человек. Я пересказала Malia один весьма характерный эпизод. Для крестьян он был барин трудный. Его не очень-то любили. Но когда за ним приехали на тройках жандармы, он вышел на крыльцо к дворне: «Православные, выручайте!» – они стеною стали вокруг. Заступились. Вот это по-русски…[448] Malia так и вскинулся.

По ассоциации с мнимым сумасшествием Чаадаева, я вспомнила одну недавнюю грустную реплику Маршака. Я ему рассказала, что Чаадаев, узнав о выходе за границей брошюры Герцена «Развитие революционных идей в России» и услыхав, будто и он там числится в революционерах (чего вовсе не было: Герцен писал там лишь о толчке мысли и об образце поведения, который дал русскому обществу этот человек, да еще издевался над Николаем, объявившим замечательного мыслителя слабоумным) – так вот, Чаадаев, не прочитав книгу, а только услыхав о ее существовании, срочно, спешно, не откладывая дела в долгий ящик, написал письмо – о, нет! совсем не философское! холопское! – письмо шефу жандармов, графу Орлову, в котором, благоговея перед Николаем, изливался в верноподданнических чувствах, а Герцена называл так: «наглый беглец, искажающий истину». Что-то вроде. Под конец Петр Яковлевич выражал надежду, что граф не поверит клевете изменника и беглеца и сохранит к нему, Чаадаеву, свое сиятельное расположение… Каково? Герцен же, не подозревая об этом письме, чтил Чаадаева до конца своей жизни (хотя и не соглашался с ним), да и Чаадаев, прочитав брошюру, написал и тайком переправил Герцену за границу благодарное, любящее, даже благословляющее письмо305. «Горько мне было узнать об этом происшествии», – сказала я однажды Самуилу Яковлевичу. Он понурился и ответил: «Очень русская история».

– Нет, – сказала Анна Андреевна. – Тут не то. Это история общечеловеческая. Тут то, о чем мы с вами только что говорили.

– Нельзя перенести второй раз?

– Да. Страх. В крови остается страх. Чаадаев испугался повторения. Осип после первой ссылки воспел Сталина. Потом он сам говорил мне: «это была болезнь». Сохранились допросы Жанны д'Арк. На третьем ей показали в окно приготовленный заранее костер. И она отреклась. На четвертом снова стала утверждать свое. Ее спросили: почему же вы вчера были согласны? «Я испугалась огня».

Молчание. Мы обе поглядели в окно.

– «Я испугалась огня», – повторила Анна Андреевна нежным, берущим за душу, жалобным голосом. И еще раз по-французски: «…J'ai peur du feu»…30S

Разговор переменился. Анна Андреевна достала откуда-то целую папку своих фотографий – старых, новых… Из старых (то есть молодых) восхитительна одна: Ахматова в виде сфинкса, лежит на каменном цоколе в Шереметевском саду; лежит на животе, опираясь на руки, развернув плечи и подняв голову: более тонкой и прекрасной линии от затылка до кончика ног я никогда не видала… Из поздних очень она хороша возле жасминного куста, в белой шали, с собакой Гитовича. А в итальянской книге опубликована ташкентская фотография (та самая, «Моему капитану»). Теперь она разошлась по всему свету. Я рада[449].

Анна Андреевна спросила о здоровье Корнея Ивановича, потом – работает ли он над предисловием к «Поэме»? Узнав, что Дед разыскивает портрет Судейкиной в костюме Псиши, встревожилась:

– Пусть Корней Иванович не слишком опирается на конкретную сторону биографии Ольги Афанасьевны. Это ведь не совсем она, только физический облик ее, это героиня времени, а не она[450].

Потом спросила меня, что я теперь читаю. Я ответила: Цветаеву. Я люблю у нее очень немногое, но люблю сильно.

– Например?

– Сейчас, например, люблю «Куст».

Я объяснила: трудно было запомнить эти стихи наизусть, но я читаю их каждому кусту, каждому дереву, а ведь живу я в лесу! и ветки врываются мне в окно, чуть только я распахиваю окошко настежь первым утренним движением; и дуб, и сосны, и ели, и кусты неразлучны со мною, когда я сажусь на крыльцо работать.

Я прочла:

Что нужно кусту от меня?

Не речи ж! Не доли собачьей

Моей человечьей, кляня

Которую – голову прячу

В него же (седей день от дня!)

Сей мощи, и пл щи, и гущи —

Что нужно кусту – от меня?

Имущему – от неимущей?

А нужно! Иначе б не шел

Мне в очи, и в мысли, и в уши.

Не нужно б – тогда бы не цвел

Мне прямо в разверстую душу,

Что только кустом не пуста:

Окном моих всех захолустий.

Что́, полная чаша куста,

Находишь на сем – месте пусте?

Эолова арфа куста!

Чего не видал (на ветвях

Твоих – хоть бы лист одинаков!)

В моих преткновения пнях,

Сплошных препинания знаках?

Чего не слыхал (на ветвях

Молва не рождается в муках!)

В моих преткновения пнях,

Сплошных препинания звуках?

Да вот и сейчас, словарю

Придавши бессмертную силу,

Да разве я то́ говорю,

Что знала, пока не раскрыла

Рта, знала еще на черте

Губ, той – за которой осколки…

И снова во всей полноте

Знать буду, как только умолкну.

А мне от куста – не шуми

Минуточку, мир человечий!

А мне от куста – тишины:

Той, между молчаньем и речью.

Той, можешь – ничем, можешь – всем

Назвать: глубока, неизбывна.

Невнятности! Наших поэм

Посмертных – невнятицы дивной.

Невнятицы старых садов,

Невнятицы музыки новой,

Невнятицы первых слогов,

Невнятицы Фауста Второго.

Той –  до всего, после всего.

Гул множеств, идущих на форум.

Ну – шума ушного того,

Все соединилось в котором.

Как будто бы все кувшины

Востока – на знойное всхолмье.

Такой от куста – тишины,

Полнее не выразишь: полной307.

– Великолепно, – сказала Анна Андреевна. – Богато, пышно, полновесная строка. Этому она у Рильке училась. Она и Пастернак.

И попросила прочитать еще раз.

И я, читая, снова почувствовала, какое счастье захлебываться этими стихами – свободно-вдохновенны-ми, безмерными, свободно льющимися и в то же время вырезанными с совершенною точностью, как вырезан, например, дубовый лист. А вот стихи Цветаевой Пушкину, призналась я, я совсем не люблю. Они лишены вдохновения, претенциозны, искусственны (быть может, только «Нет, бил барабан» лучше других). А то какие-то словесные экзерсисы, ремесленнические ухищрения; звука нет, словно человек не на рояле играет, а на столе. И мысли, в сущности, небогатые: «Пушкин – не хрестоматия, Пушкин – буйство». Так ведь это еще до нее Маяковский провозгласил, а еще до него – Тютчев.

– Марине нельзя было писать о Пушкине, – сказала Анна Андреевна. – Она его не понимала и не знала. Стихи препротивные. Мы еще с Осипом говорили, что о Пушкине Марине писать нельзя…

Потом Анна Андреевна показала мне стихи Иосифа Бродского, поднесенные ей вместе с розами. Из этих стихов молодого поэта она и взяла строчку «Вы напишете о нас наискосок» – взяла эпиграфом к своему стихотворению «Последняя роза»[451].


23 сентября 62 Утром звонила Анна Андреевна и, как водится, требовала, чтобы я появилась немедля. Но я не могла и пришла только вечером.

Она – у Ники. Высоченный домище на Садово-Каретной. 8-й этаж, лифт. Большая коммунальная квартира. Некрасиво вытянутая в длину комната; ее некрасивость смягчена изобилием книжных полок и ламп. За стенкой ощущается мама и продолжение книжных полок. Анна Андреевна в платке, в кольцах, королевой сидит в кресле; перед ней маленький полированный столик. Ника молчаливо приветлива. Анна Андреевна рассказала, что сегодня ее постигла неудача. Она съездила к Эмме в Голицыно, не застала, очень утомилась в машине и отлеживалась потом у Наташи. Скоро пришел Самойлов. Ника очень изящно подала чай. Анна Андреевна рассказала, что Нина Берберова за границей опубликовала всего Ходасевича. Тираж книги – 600 экземпляров. Анна Андреевна через кого-то п