Записки об Анне Ахматовой. 1963-1966 — страница 29 из 88

Сегодня, сейчас, в Ленинграде суд над Бродским. А зачем? Ведь т. Миронов уже вынес свой приговор.


14 марта 64 Анна Андреевна снова у Ардовых. Миша и Боря в Ленинграде, и она, временно, в «комнате мальчиков». А в маленькой – Алеша Баталов.

Лежит. У ног – грелка. Правой рукой растирает левую от локтя к плечу, от плеча к локтю. Встретила меня словами: «Проводится успешная подготовка к третьему инфаркту».

Если третий инфаркт случится, можно будет присвоить ему звание «имени Бродского». Вчера в Ленинграде судили Иосифа. И осудили. Подробностей мы еще не знаем: Фридочка еще не вернулась, но знаем приговор. За тунеядство – 5 лет. Но 5 лет чего? Тюрьмы? Ссылки? Это нам еще неизвестно. Во всяком случае ложь взяла верх: поэт Бродский признан тунеядцем. Весь вечер вчера и до двух часов ночи мы перезванивались – я из Переделкина в Москву, а москвичи с Ленинградом и друг с другом. Очень долго никаких вестей. Наконец, в два часа ночи из Ленинграда Анне Андреевне дозвонился плачущий Миша Ардов.

Сегодня, вернувшись с дачи, я поехала к Анне Андреевне. Возле нее Толя. Сидели мы втроем и долго молчали. Я заметила, что, глядя на Анну Андреевну, я и сама начала растирать левое плечо, хотя сердце у меня и не болит. Когда же мы заговорили, то, конечно же, снова о Бродском.

Толя вскочил и ушел в ванную. Вернулся с красными глазами, но без слез. А мне все казалось, что я опять в Ленинграде, на дворе тридцать седьмой, то же чувство приниженности и несмываемой обиды, и тайная мысль: «Чему быть – того не миновать, скорее бы и мне туда же». Эта мысль не от силы, а от непреодолимой устали, от слабости. Конечно, шестьдесят четвертый отнюдь не тридцать седьмой, тут тебе не ОСО и не Военное Судилище, осуждающее каждый день на мгновенную смерть или медленное умирание тысячу тысяч людей, – но правды нет и нет, и та же непробиваемая стена. И та же, привычная, вечно насаждаемая сверху, как и антисемитизм, садистская ненависть к интеллигенции112.

Я рассказала Анне Андреевне о вчерашнем телефонном разговоре Миронова с Корнеем Ивановичем. И сразу поняла, что рассказывать не следовало. И без того – рука, сердце.

Возможен ли крик тихим голосом? Оказывается – возможен. Анна Андреевна тихим голосом кричала.

– Этакая наглость. Чуковский тридцать лет занимается переводами, переводит сам и написал теорию перевода. Кто такой Миронов? При чем тут Миронов? В самом деле, объясните мне, пожалуйста, Лидия Корнеевна, кто такой товарищ Миронов?112а

Я ответила, что он то ли член ЦК, «курирующий судопроизводство», то ли «из аппарата ЦК» – я в этом не разбираюсь.

– Я тоже, – сказала Анна Андреевна спокойнее. – Кто бы он ни был, он прежде всего посторонний. Как бы он ни звался, самое главное: по-сто-рон-ний. Культуре. Поэзии. России. Их по этому признаку подбирают. Это опять тот же Андрей Александрович Жданов, играющий на рояле в поучение Шостаковичу. Нам, переводчикам, он объясняет, что такое подстрочник! Из какого небытия он возник? Только бы плюнуть в душу интеллигенции. Большего удовольствия у них нет. Слаще водки.

Толя ушел. Анна Андреевна, грузно повернувшись со спины на бок, нашла свою сумочку и вынула из нее письмо. Письмо от Вигорелли – вторичное приглашение весною в Рим.

– Вы поедете?

– Не знаю. Мне всё равно, что будет со мной.

И стала рассказывать, как ее собираются чествовать в Италии.

– Вы, и еще два-три человека из самых близких, знаете, чьих рук это дело. Я не понимаю, зачем этот господин так беспокоится[127]. Мне все равно, что будет со мною. Меня терзает судьба Иосифа и Толина судьба. С Толей всё может повториться точь-в-точь. Он зарабатывает переводами и нигде не состоит. Да еще не прописан. Типический тунеядец.

А на Вигорелли – гнев. В какой-то рецензии он, оказывается, назвал сборник «Из шести книг» – «полным собранием сочинений Анны Ахматовой». Конечно, в ту пору этот сборник был полнейшим из возможных. Помню я, с какой радостью Анна Андреевна одаривала им друзей! Но теперь, в шестьдесят четвертом, сборник Ахматовой без «Поэмы», без «Родной земли», без стихов о войне – без всей лагерной темы! – какое же это теперь «полное собрание»? Какая же это Ахматова?[128]

– Это клевета на меня, – повторила Анна Андреевна. – Не только рецензия Вигорелли: книга! Это не моя книга… Да, да, Лидия Корнеевна, я отлично помню: составляла я сама вместе с Люсей Гинзбург, редактор – Тынянов, корректоры – вы и Тамара Григорьевна… Уж чего, кажется, лучше? Но ведь там меня нет! Какое же мое полное собрание сочинений без…

Ну да, конечно. Без «Реквиема» – он был тогда уже почти окончен. Без всех стихотворений тридцатых годов. Безо всех стихов, которые она даже записать тогда боялась, а не только представить в редакцию… Но откуда могло это быть известно Вигорелли? Откуда ему могли быть известны все эти без?

– Он не хочет знать. За сорок лет советской власти он не удосужился узнать, что сборник любого поэта, выходящий здесь, – не есть и не может быть полным собранием сочинений… Бутафория!


? марта 64[129] Иду к Анне Андреевне. Иду нарочно пешком, чтобы не придти подольше. Несу ей в подарок Фридину запись: оба суда. Не знаю, кто уже был у Анны Андреевны и что кто успел ей рассказать.

Но кто бы что ни рассказывал, а Фридина запись – это нечто уникальное. Точна, как стенограмма, выразительна, как художественное произведение. Жанр? Совершенно новый: документальная драматургия. Ничьей наружности нет – вообще никто и ничто не описывается, а все сосредоточено в репликах, все голоса слышны, как и подобает драме. Каждый персонаж характеризуется собственной речью. Явственно слышны: нарочитая грубость судьихи Савельевой; воинствующая глупость народных заседателей; дремучее невежество свидетелей обвинения; явная кагебешность «общественного обвинителя»; интеллигентность и высокая юридическая квалификация защитницы; интеллигентность и правдивость свидетелей защиты; интеллигентность и подлость секретаря «Комиссии Союза Писателей по работе с молодыми» – Евгения Воеводина113; угрожающие выкрики из недр зала – и чистый, спокойный, ясный голос Бродского. Голос человека, затравленного до отчаяния, но ни разу не изменившего ни своему призванию, ни правде. Спокойный голос; а ведь и друзья его говорили мне, будто он истеричен. Нет. Спокойствие и достоинство.

Из Фридиной записи ясно: обвинение в тунеядстве – вымысел, а главное – дневник шестилетней давности и какие-то двое друзей за решеткой. Друзья будто бы антисоветские, и дневник будто бы тоже. Сколько я ни читала стихов Бродского, а ни одной антисоветской ноты не услыхала. Да беда-то в том, что и советской ноты – ни единой. А успех огромный, особенно у молодежи – успех, не предусмотренный, не предписанный властью. Не предназначавшийся Бродскому по разверстке. Вот в чем причина причин. Тунеядство же – вымысел и притом ничем не подтвержденный.

Шла я и думала о Бродском, о суде – вот и в новое время та же постылая ложь! – но сквозь все эти мысли стояло передо мною Фридино лицо, как бывает в кино: наплывом и крупным планом.

Она приехала ко мне прямо с вокзала. Такой не видела я ее никогда. Всегда она радовала меня своей душевной устойчивостью, равновесием, и более того – каким-то детским весельем. А теперь одна сухость, краткость – словно весь мир, да и я тоже, чем-то перед ней провинился. «Фридочка, обедать хотите?» – Нет. – «Ванну?» – Нет. – «Хотите прилечь, отдохнуть?» – Я хочу только одного – доехать наконец до дому.

Фрида выложила в столовой на круглый стол свои записи: штук десять маленьких тетрадочек, таких, в какие школьники записывают иностранные слова для зубрежки. Прочитала их мне одну за другой. Удивительно: драма написана драматургом без помарок! Единым духом! Крупный Фридин почерк так и рвется на волю с этих крошечных страниц.

Теперь, сегодня, запись уже не в тетрадках… Ночами переписали ее Ника и Юля, без устали переписывают еще и еще: теперь уже, если мы будем обращаться в любую инстанцию – в Прокуратуру, в ЦК, куда угодно, – теперь эту запись мы приложим к каждому своему заявлению. Лучший экземпляр несу я Анне Андреевне.

Да, не отступает от меня Фридино лицо. Глаза – «круглые да карие, горячие до гари» – глаза на лице не видны, видны черняки под глазами. Черняки – ярче глаз! А ведь еще недавно одна Фридина приятельница, рассказывая о своем разговоре с нею, сказала: «Фрида подняла на меня свои фары».

Не впервые журналистка Ф. Вигдорова присутствует на неправом суде. Но привыкнуть, видно, нельзя. Каждое новое неправосудие заново окровавляет душу.

Фрида потребовала моего совета: вставлять ли по памяти или на основе чужих записей (там не она одна писала), то, что ею невольно упущено? Например, она упустила, не дослышала, как Савельева отказалась приобщить к делу письма и телеграммы в защиту Бродского. Как она не дала огласить их.

Я сказала – не стоит! Драма перенасыщена беззакониями. А вставлять с чужих слов не стоит114.

…И все-таки, вопреки своей воле, я, наконец, до подъезда Анны Андреевны дошла.

Анна Андреевна сама отворила мне дверь. Дома никого. Повела в столовую. Усадила рядом с собой на диван и сказала тихим голосом:

– Мы все ходим с ножами в спинах. Ардов в деле Иосифа ведет себя весьма двусмысленно.

Я спросила, что случилось, но она то ли не расслышала, то ли не пожелала ответить.

И вот перед нею на столе Фридина запись.

– Уберите! – вскрикнула она, чуть глянув на заголовок. – Неужели вы думаете, что я могу это читать? Подальше, подальше! В портфель!

Повернулась ко мне гневно. Да. Всегда забываем мы о ее болезни. Вот уж и Фрида сама не своя. А уж после двух инфарктов! И, главное, после т. Сталина, т. Ежова и т. Берии.

«А почему вы говорите про стихи «так называемые»?» – «Мы называем ваши стихи «так называемые» потому, что иного понятия о них у нас нет».