Записки об Анне Ахматовой. 1963-1966 — страница 32 из 88

Анна Андреевна выслушала меня внимательно.

– Бродский возит навоз в совхозе, – сказала она.

Потом вынула из-под подушки переписанные от руки листки и медленным, глубоким голосом прочла несколько новых стихотворений Иосифа. Два мне понравились очень.

– Вот ему как раз и возить навоз, – сказала я. – Кому же еще?

Помолчали.

– Жаль, что товарищ Толстиков не имеет возможности лично наблюдать это зрелище из окна своего кабинета, – сказала Анна Андреевна. – «То-то было б весело, то-то хорошо…» Я думаю, на дне Иосифового дела оскорбление величества. Тунеядец, распутник – это, конечно, пущено в ход потому, что истинной причины выговорить они не смеют. Миронов сказал Корнею Ивановичу: «там на дне грязь», но на вопрос: какая? в чем? – не ответил. Очень показательно. Не мог же Миронов осквернить свои уста, повторяя слова богохульника.

Помолчали. Кроме возмущения, «дело Бродского» вызывает во мне постылую скуку. Наша обыденность. Словно в поезде едешь по бескрайней степи. Когда ни выглянешь в окошко, все одно, одно и одно. Нет, на двадцатые годы не похоже. И на тридцать седьмой не похоже. На «после войны» не похоже. Однако похоже на все. Волков и Седов. Седов и Волков. Лернер.

…В ногах у Анны Андреевны газетный лист. Я потянула его к себе. Оказалось, это не газета, а всего лишь оттиск одной газетной полосы – ну, гранки, что ли. Полоса «Литературной России» с портретом Ахматовой и одиннадцатью ее стихотворениями. Теми самыми – выпрошенными, вымоленными. Анна Андреевна объяснила, что полоса эта снята – то есть, уверяют ее, не снята напрочь, а передвинута с апреля на май. Она хочет позвонить в редакцию и потребовать стихи обратно: в май не верит[138].

Кто-то передал ей интересную подробность: начальство так кричало на Поделкова из-за этой полосы, что тут же, у телефона, с ним случился сердечный приступ125.

И этот начальственный крик тоже надоел до тошноты. И почему это они никак не могут вдоволь наорать друг на друга и что-нибудь решить окончательно, прежде чем морочить голову автору?

На радио отказались передавать прочитанные Анной Андреевной стихи. Она уверена, что и вечера ее в Музее Маяковского, намеченного на 26 апреля, – не будет.

Я спросила, как она думает: результат ли это «Реквиема» – все эти запреты – или что другое?

– Результат «Реквиема» в Мюнхене и «дела Бродского» в Ленинграде, – отвечала она.

Гадание наше постоянное – что из-за чего? – тоже мне осточертело. В темноте кто-то играет с нами в жмурки.

Я взяла со столика листок бумаги и написала Анне Андреевне свою новость: Юрий Павлович Анненков дал мне знать из Парижа, что скоро там выйдет «Софья».

Будет скандал? Или соблаговолят не заметить? Кто знает!

Анна Андреевна прочла, вернула мне записку, потом, глянув на потолок, со вздохом развела руками – и я выбросила листочек в уборную.

Тут пришла Эмма Григорьевна. Я с интересом прислушивалась к ее с Анной Андреевной разговорам, хотя участвовать не могла и ухватывала далеко не всё. Пушкин! В Италии, в Милане, хотят издать книгу ее статей о Пушкине. Хорошо бы! Она советовалась с Эммой о составе126. Потом Анна Андреевна читала принесенные Эммой копии каких-то архивных документов – кажется, всё тех же писем Карамзиных.

– До Пушкина им уже никакого дела не было, – говорила Анна Андреевна. – Наталия Николаевна! вот это было интересно. А тут возле ходил какой-то маленький, курчавенький, писал стихи – кому это интересно?

Маргарита Иосифовна пригласила нас чай пить. Мы перешли в столовую, сели к столу, а Эмма Григорьевна по дороге отстала в передней и начала одеваться. Анна Андреевна – от стола – пыталась ее удержать. «Почему же вы уходите? Я вас так давно не видала, а вы уходите! Посидите еще!» Эмма отговаривалась поздним часом, далью, неудобным сообщением, пересадками… Надела пальто, шляпу, перчатки, но никак не могла попасть кончиком пояса в пряжку.

– Нет, мне пора, – решительно сказала она. – Час поздний. К тому же носятся слухи, что на сегодня в нашем районе назначен еврейский погром.

– И вы боитесь опоздать? – спросила от стола Анна Андреевна.

Эмма расхохоталась, но все-таки ушла.

Девочки – Маша и Таня – принесли чай и сели с нами. За столом было вкусно, а общий разговор не клеился. Наконец, болтовня разгорелась: Маша задала Анне Андреевне тот же вопрос, какой некогда я: была ли красива Любовь Дмитриевна Блок? Ну, это привычная и хорошо разработанная Анной Андреевной тема.

Тихо и по складам:

– Она была похожа на бегемота, поднявшегося на задние лапы.

Затем подробнее:

– Глаза – щелки, нос – башмак, щеки – подушки. Ноги – вот такие, руки – вот этакие.

Когда-то мне Анна Андреевна говорила, что у Любови Дмитриевны была широкая спина. Я напомнила ей об этом.

Ответ был мгновенный:

– Две спины, – сказала она.

Маргарита Иосифовна (как и я когда-то!) спросила, почему же в таком случае все считали Любовь Дмитриевну красивой?

– Да, да, все – Белый, Чулков, Сережа Соловьев, который сам был красавец. Сережа писал: «Любовь Дмитриевна одна умеет носить платье». Наверное, они все видели ее сквозь дивные стихи Блока, где она и Прекрасная Дама, и София, Премудрость Божия… Некрасивость Любови Дмитриевны заставила меня задуматься о красоте другой дамы: Наталии Николаевны Пушкиной. Была ли она красива? Ее тоже видели сквозь стихи: Психея и пр. Но ведь так ее видели при его жизни. Когда она вернулась в свет, ей было всего тридцать два года – расцвет для женщины! – но почему-то уж нигде ни звука о ее красоте. В письмах рассказывают о ней и то, и сё, но о красоте ни слова.

Мы вернулись в маленькую комнату. Анна Андреевна прилегла снова.

– Был у меня на днях один посетитель – голландец, – рассказала она. – Мы все видывали западных знатоков России, русской истории, русской литературы и пр. А тут я увидела рядового западного человека. Он пришел ко мне потому, что все московские достопримечательности уже осмотрел и ему сказали, что есть такая старуха, которая в десятые годы писала стихи о Боге. Вот он и пришел… Не знает ровно ничего ни о чем и ни о ком. Про Гумилева никогда не слыхивал.

Я спросила, не думает ли она, что «рядовой советский человек» тоже ничего не знает о поэзии стран Запада? Ведь это люди ее поколения и ее круга знали по четыре-пять иностранных языка, ездили за границу, учились в Марбурге или в Париже, – а теперь?

– И теперь, уверяю вас, интеллигентные русские лучше знают западную литературу – ну хоть не в подлинниках, хоть в переводах. Хоть одну из западных литератур. А этот – ничего, никого, даже Гумилева не знал.

Потом:

– Не забывайте, что западничество – во всех смыслах – очень русская черта.

Потом опять о Гумилеве:

– Сейчас на Западе много обо мне пишут. И всюду я читаю: «вышла замуж за основателя акмеизма». Точно это было условием свадебного контракта! А я вышла замуж за молодого начинающего поэта-символиста. Когда он увидел нашу работу – мою и Мандельштама – он начал подводить под нее теоретическую базу и родился акмеизм. Вот как было[139].

Скоро она едет в Ленинград, а в конце мая в Комарово.


21 апреля 64 У меня грипп. Анна Андреевна по телефону справлялась о здоровье.

Потом:

– Я вынуждена буду уехать в Ленинград еще раньше, чем предполагала: хворает Ира. Я подумала: с кем бы мне более всех хотелось увидеться в этом городе напоследок? Поняла: с вами. А вы заболели. Нехорошо.

Потом:

– Мой вечер в Музее Маяковского все-таки состоится. Меня спросили: кто для вас предпочтительнее в качестве открывающего? Шкловский или Андроников? Я ответила: не хочу ни того, ни другого. «А кого же?» Я ответила: «Карандаша»[140].


22 апреля 64 Температура у меня почти нормальная. Я отправилась к Анне Андреевне с утра. Не знаю, когда она переехала на Ордынку, но сейчас она там.

Я застала ее в столовой. Сидит на своем обычном месте в углу дивана за большим обеденным столом и вставляет французские слова в машинописные экземпляры воспоминаний о Модильяни.

Я преподнесла ей Леопарди. Случайно он попал ко мне в руки. В подлиннике – по-итальянски. Издание необычайно изящное. Ахматова по-итальянски понимает, а я ни звука. О Леопарди мне известно только то, что пишет о нем Герцен: он будто бы напоминает Лермонтова127.

Анна Андреевна поблагодарила равнодушно. «Вряд ли кто-нибудь на этой планете может напоминать Лермонтова», – сказала она.

Ардов восхитился переплетом, бумагой, и тут же с большим проворством приклеил непрочно вклеенный портрет.

Окончив вписывать французские слова, Анна Андреевна повела меня в «комнату мальчиков», в «детскую».

Сегодня она больная, раздраженная. Наверное, из-за телефона. Каждую минуту входила домработница – звонит такой-то или такая-то: Банников; Наташа Горбаневская; Аманда (не то англичанка, не то американка, пишущая книгу об Ахматовой). Каждый спрашивает, когда можно придти.

Что ж, ничего удивительного. Ждановская петля разжалась, а год юбилейный[141]. Стихи с начала года печатаются в журналах и газетах. Да ведь и всегда к Анне Андреевне люди шли потоком. «Ахматовкой» называл Пастернак это изобилие посетителей. Сейчас – прилив.

Ирине, к счастью, лучше, и Анна Андреевна еще побудет с нами в Москве.

Она – сразу о Бродском.

Я пересказала ей одну забавную городскую сплетню:

Пьянка у Расула Гамзатова. Встречаются Твардовский и Прокофьев. Оба уже пьяные. Твардовский кричит через стол Прокофьеву:

– Ты негодяй! Ты погубил молодого поэта!

– Ну и что ж! Ну и правда! Это я сказал Руденко, что Бродского необходимо арестовать!

– Тебе не стыдно? Да как же ты ночами спишь после этого?

– Вот так и сплю. А ты в это дело не лезь! Оно грязное!