– А я непременно вмешаюсь!
– А кто тебе о нем наговорил?
– Оно мне известно как депутату Верховного Совета.
– И стихи тебе известны как депутату?
– Да, и стихи.
Анна Андреевна перебила меня.
– Они ему известны, конечно, от Маршака, да и я передала их Твардовскому через одного своего друга. Продолжайте.
Тут Твардовский заметил Якова Козловского, поэта и переводчика, и закричал Прокофьеву:
– Что же ты его не арестовываешь? Ведь он тоже переводчик, тоже переводит по подстрочникам и тоже еврей! Звони немедленно Руденко!128
(Маршак уже давно говорил с Твардовским о делах Иосифа – они ведь видятся постоянно. Показывал Фридину запись, показывал стихи, это я знала, а вот что Анна Андреевна через кого-то передавала их тоже – нет129. Спрошу у Самуила Яковлевича, понравились ли Твардовскому стихи? Поэзия Бродского – она ведь ему чужая и чуждая. Если не понравились, то тем более чести Александру Трифоновичу как человеку и депутату: значит, он вмешается из ненависти к антисемитизму и беззаконию.
Я сказала Анне Андреевне, что собранные нами документы вместе с Фридиной записью уже пошли «наверх» по трем каналам: через Миколу Бажана, через Твардовского и через Аджубея130.
Она уже знала об этом.
– Все это хорошо, а вот герой наш ведет себя не совсем хорошо, – сказала она, помолчав. – Даже совсем не.
Оказывается, был у нее Миша Мейлах, навещавший Иосифа в ссылке (один из преданнейших Бродскому молодых ленинградцев).
– Вообразите, Иосиф говорит: «Никто для меня пальцем о палец не хочет ударить. Если б они хотели, они освободили бы меня в два дня»131.
(«Они» – это мы!)
Взрыв. Образчик ахматовской неистовой речи.
– За него хлопочут так, как не хлопотали ни за одного человека изо всех восемнадцати миллионов репрессированных! И Фрида, и я, и вы, и Твардовский, и Шостакович, и Корней Иванович, и Самуил Яковлевич. И Копелевы. Это на моих глазах, а сколькие еще, именитые и не именитые, в Ленинграде! А у него типичный лагерный психоз – это мне знакомо – Лева говорил, что я не хочу его возвращения и нарочно держу в лагере…132
Я подумала: Лева пробыл в тюрьмах и лагерях лет 20 без малого, а Иосиф – без малого три недели. Да и не в тюрьме, не в лагере, а всего лишь в ссылке.
Анна Андреевна задыхалась от гнева. Вот почему она сегодня больная. Не следовало сообщать ей, что говорит Иосиф. Все мы не умеем беречь ее сердце, все! Мне, например, Мишино сообщение трын-трава, пусть думает и говорит обо мне и о нас Иосиф всё, что хочет, а ей каково: Бродский ведь ее открытие, ее гордость.
Мы сидели молча, я припоминала, сколькие еще, кроме перечисленных ею, хлопотали и хлопочут за Бродского! Вступаются за него! Эткинд, Грудинина, Адмони, Долинина, Гнедин, Иван Рожанский, Наташа Кинд…133
Отдышавшись после неистовой речи, Анна Андреевна с полным спокойствием объяснила причину, по какой «Литературная Россия» всё откладывает и откладывает из номера в номер печатанье ее стихов. От удивления я даже не сразу поверила. Когда, наконец, мы отучимся удивляться? Анне Андреевне рассказал 3., связанный с этой редакцией, такие оглушительные факты: в «Неделе» появились чьи-то воспоминания о Распутине134. Так. А в «Литературной России» возымели намерение напечатать Ахматову. Так. Казалось бы, какая между этими фактами связь? Никакой. «В огороде бузина, а в Киеве дядька». Да и, ведь, печаталась уже Ахматова в «Литературной России»! Но в чьих-то начальственных мозгах Распутин ассоциируется с Анной Ахматовой (!!!). И «Литературной России» сделан был нагоняй: нельзя на близком расстоянии – близком по времени – преподносить читателю, хотя бы и в разных органах печати! – два таких близких в умах начальства имени, как Распутин и Ахматова.
Ахматова – и Распутин! Распутин – и Ахматова!
– Мало того, что меня не печатают из-за меня – так еще и из-за Распутина! – сказала Анна Андреевна со спокойным презрением.
Да, гиганты исторической памяти, великие эрудиты, управляют нашей печатью.
Теперь она решила взять свои стихи из «Литературной России» и разделить их на две части: одни отдать в «Новый мир», где предисловие напишет критик Андрей Синявский, а другие – еще не обдумала, куда.
А происшествию с «Литературной Россией» и «Неделей», в сущности, дивиться нечего. Административно-судебными делами в ЦК партии ведает Миронов, административно-литературными – он же. Литература как орган администрации!
Я рассказала Анне Андреевне эпизод, бродящий в виде очередной легенды по городу. 12 апреля, на празднование третьей годовщины со дня полета в космос, космонавты пригласили к себе в поселок, в клуб, знаменитого Евгения Евтушенко. Выступать. Читать стихи. Евтушенко приехал. Гагарин, Николаев, Терешкова – словом, герои космоса – встретили его радушно. Он готов был уже взойти на трибуну. Но тут подошел к нему некий молодой человек и передал совет т. Миронова: не выступать. Герои космоса его не удерживали. В самом деле, что такое для Юрия Гагарина невесомость по сравнению с неудовольствием товарища Миронова? (А полу-правоверный Евтушенко опять, кажется, в полу-опале135.)
Напоследок я хватилась, что позабыла показать Анне Андреевне интересную записочку от Фриды.
Нашла ее.
«Экземпляр ходит – и это ужасно. То есть ужасно для самого главного – для дела. Безумные люди!»
Экземпляр ее судебного отчета. Но ужасно это для дела или хорошо?
Анна Андреевна полагает, что для дела не ужасно, и даже, может быть, полезно, а вот для людей, переписывающих и распространяющих…
– Да, люди безумны, – сказала она.
А я подумала, что на безумные поступки толкает людей в этом случае популярность Бродского, подлость Савельевой и сила Фридиного слова. Иначе – стали бы переписывать такую длинную драму? На ее перепечатку, знаем по опыту, требуется не менее семи-восьми часов. Ведь мы посылаем Фридин отчет в каждую новую инстанцию, каждому «влиятельному лицу», и две наши верные помощницы, поклонницы поэзии Бродского, переписывают Фридин отчет ночами.
11 мая 64 Сегодня, после долгого перерыва, пришла я, наконец, к Анне Андреевне. (Дед болел гриппом, я тоже немножко, затем на всех парах писала о «Былом и Думах», бегала по глазным врачам и по аптекам – и – и – главная трата времени: «дело Бродского».)
Фрида и Копелевы, Фрида и я, Фрида, я и Копелевы встречаемся ежедневно, обсуждаем очередные вести, полученные из Ленинграда (Фриде оттуда постоянно пишет Эткинд, да и не он один) и каждая наша встреча кончается Фридиным вопросом: «как же мы будем поступать?» А как, собственно, можем мы поступать? Сочиняем очередную писанину – совместно или порознь – вот и все наши поступки136.
Чуть только пришла я сегодня к Анне Андреевне, «дело Бродского» снова прыгнуло на меня из-за ее плеча. Слава Богу, и стихи тоже. Но, главным образом, расспросы.
Не виделись мы долго: недельки три. Большинство моих «бродских» новостей для Анны Андреевны не новость. Бумажных и бытовых. Навестили Иосифа некие молодые люди. Молодые врачи. В комнате холод, грязь. Спит не раздеваясь. С сердцем плохо: физическая работа ему не по силам. Необходимо, чтобы местные, тамошние врачи, дали ему справку о болезни – тогда, быть может, освободят его тамошние власти от тяжелой работы. Доставлены ему: спиртовка, теплые вещи и спальный мешок… Показали ему письмо мое. Говорят, оно ему понравилось137.
Анна Андреевна слышала об этом письме. В Отдел Культуры ЦК. Товарищу Черноуцану. Первое ему же мы писали с Фридой вместе, а это, второе, я накатала сама. Друзьям оно нравится, и Фридочка стала даже прилагать его в виде предисловия к своему отчету. (Большая честь для меня.) Оба документа она посылает разным «влиятельным лицам» и в разные инстанции.
– Дайте, – сказала Анна Андреевна, словно увидав мои листки сквозь кожу портфеля.
В последнее время у меня в портфеле гнездятся копии. Они там живут и размножаются. Забавно: как и Фридин отчет, письмо мое получило собственное хождение. Будто выросли у него собственные незримые ножки. Не говорю уж о друзьях, но люди, никогда не читавшие стихов Бродского, никогда не видавшие его самого – просят, берут на день – на два и переписывают. Я даю, но не безвозмездно, с условием: вернуть мне подлинник и, в качестве гонорара, копию… У меня их теперь всегда штук десять и более. А сколько ходит по городу?138
Я извлекла экземпляр. Анна Андреевна принялась читать. Перелистывала страницы вперед и обратно и снова вперед. Я поеживалась. Никогда не угадаешь, чего от нее ждать. Что-то она сопоставляла, перечитывала, обдумывала.
– Хорошо, – сказала она, наконец. – Даже очень. Только длинноты. Например, посередине. Уберите.
Я объяснила, что укоротить или переменить уже ничего не могу: письмо разослано уже по многим адресам. Товарищу Черноуцану и даже, сказала я, подумайте! один экземпляр отослан мною в редакцию газеты «Известия».
– Лидия Корнеевна! Я не узнаю вас. Неужели вы воображаете – напечатают?
Нет, конечно, нет. Все газеты работают по команде, а команды печатать что бы то ни было в защиту Бродского – не будет. Не напечатали же «Известия» письмо Варшавского – молодого ленинградца, научного работника, который побывал на суде и потом, прочитав в «Смене» отчет о судебном разбирательстве – подлейшую брехню! выворачивающую все наизнанку! возмутился, написал опровержение!139 Не напечатают, конечно, нигде и мое письмо. Но ведь работники «Известий» – здание в несколько этажей! – такие же люди, как все другие, как, например, студенты Университета. Пусть знают правду. (Это тем более полезно, что, ходят слухи, Толстиков требует от «Известий» такого же выступления против Бродского и против защитников его, каким уже осчастливила читателей «Смена». Ну вот, пусть которому подлецу в «Известиях» поручат, тот и выступит, мое же письмо пусть послужит хотя бы слабым противоядием для отравленных. Фридина запись бродит по городу уже совсем бесконтрольно, – пусть и мое письмо побродит. Чем больше людей узнают правду, тем лучше.)