Записки об Анне Ахматовой. 1963-1966 — страница 86 из 88

-м – 33. Это ли не «колебания вдохновения»? Это ли не доказательство, что творческая способность Ахматовой на долгие, преимущественно с конца двадцатых и в тридцатые годы – угасла, а в сороковом – воскресла? Но, замечу я, ни Ахматова, ни кто другой и не утверждал, что, подчиняясь собственному плановому хозяйству, она почитала себя обязанной каждый год поставлять на потребу читателя одинаковое количество стихов. Кроме того, самый расклад по таблицам ясно показывает, что речь идет уже не о вдохновении, которого никакими таблицами не уловишь, – а о плодах вдохновения, о стихах.

Как бы предчувствуя публикацию ученых таблиц, Ахматова в своей автобиографической прозе написала: «В частности, я считаю, что стихи (в особенности лирика) не должны литься, как вода по водопроводу, и быть ежедневным занятием поэта. Действительно, с 1925 г. по 1935 я писала немного, но такие же антракты были у моих современников (Пастернака и Мандельштама)»[248].

Стихи никогда не были «ежедневным занятием» Анны Ахматовой. Главный же недостаток научных таблиц: там не указано, что именно подразумевает Н. А. Струве, употребляя термин «стихотворная единица». Так, например, две строфы о Блоке, вставленные Ахматовой в «Поэму без героя» в 1959 году, – считать ли единицей чего-либо – нет ли? Если же «единица» не определена до точности, то что, собственно, подлежит подсчету? Можно сказать «десять штук яиц» (подразумевая равенство подсчитываемого), но нельзя сказать: десять штук облаков, десять штук упадков или десять штук подъемов вдохновения. И по затраченному труду и по затрате времени одна единица не равна другой. И по значительности результата. Стихи бывают более характерные для главной темы, которой обуреваем в эту пору поэт, бывают и менее выразительные; случаются беглые – промельк, очерк – или, напротив, по определению Ахматовой, – «ключевые»; бывают, наконец, попросту, короткие и длинные.

От других мне хвала – что зола,

От тебя и хула – похвала, —

это двустишие есть несомненно оконченное художественное произведение, равное народной поговорке, и притом несомненный экспромт, мгновенно ударившая молния. Ну, а элегия, не в две строчки, а в 58 строк – например, «Предыстория» – это тоже «стихотворная единица»? или тут требуется какое-то другое обозначение? Создавалась она в разные годы, длилась.

Н. А. Струве говорит: «особенно бесплодны будут конец 20-х – начало 30-х годов». А что означает слово бесплодны? Пастернак и Мандельштам, как рассказывала Ахматова, считали лучшим из созданных ею в начале тридцатых годов стихотворение «Привольем пахнет дикий мед». Мне она говорила, что одним из лучших своих стихотворений она считает «Если плещется лунная жуть» (1928) и «Тот город, мной любимый с детства» (1929)[249]. «Лучшее» – оно сказано не научно и не подлежит арифметике, но вес имеет и во всяком случае об «угасании вдохновения» не свидетельствует, даже если в соответствующей году графе стоит цифра «1».

Тот город, мной любимый с детства,

В его декабрьской тишине

Моим промотанным наследством

Сегодня показался мне…

Если в 1929 году Ахматова действительно написала с начала и до конца только одно это стихотворение – для русской поэзии год 1929-й следует считать не только не убыточным, но весьма богатым.

Согласно таблице, в 1926-м, 30-м, 32-м, 48-м, 51-м, 53-м и 54-м годах число «стихотворных единиц», созданных Ахматовой, равно нулю. Но ведь сила и быстрота, с какой прорастает стих еще до того, как он пророс наружу и лег на бумагу (или в память) нам неизвестны. Что создавалось в творческой лаборатории Анны Ахматовой в те, перечисленные Н. А. Струве, годы, где в соответствующей графе значится «ноль»? Это неизвестно составителю таблицы, да и не может быть известно никому. Ведомо, например, что над «Поэмой без героя» Ахматова работала 25 лет. Начала со строфы «Ты в Россию пришла ниоткуда» – в 1940-м, и кончила в 1965-м! А когда началась работа над поэмой в самом деле? Когда она зародилась? – эта «тайна тайн» никому не известна и «голой арифметике» (термин Н.А.Струве, с. 158) не подлежит.

«Определить, когда она начала звучать во мне, – пишет Ахматова, – невозможно. То ли это случилось, когда я стояла с моим спутником на Невском (после генеральной репетиции «Маскарада» 25 февраля 1917 г.), а конница лавой неслась по мостовой, то ли… когда я стояла уже без моего спутника на Литейном мосту в <то время> когда его неожиданно развели среди бела дня (случай беспрецедентный), чтобы пропустить к Смольному миноносцы для поддержки большевиков (25 октября 1917 г.). Как знать?!»[250].

Как знать, что и когда именно «начало звучать» или «пламенеть неведомым ядом» в ахматовской незримой и необозримой мастерской в 26-м, 30-м, 32-м, 48-м, 51-м, 53-м и 54-м годах, – в годы, обозначенные в таблице Н. А. Струве жирными нулями? (А над «Поэмой без героя», между прочим, в нулевые 40-е и 50-е годы разве Ахматова не продолжала работать?)

Попробуем сослаться на собственные признания Ахматовой. Им свойственна сбивчивость. (Это неудивительно: попытайтесь сами вспомнить, что и когда впервые зазвучало в глубине, в подсознании.)

«Мне было очень плохо, ведь я тринадцать лет не писала стихов, вы подумайте: тринадцать лет!» – говорит мне Ахматова в августе 1940 года, рассказывая о своей трудной жизни с Н. Н. Луниным.

«Шесть лет я не могла писать. Меня так тяготила вся обстановка – больше, чем горе», – говорит она мне в марте 40-го о том же тяжком периоде своей жизни[251].

Сколько же лет она не писала? Тринадцать или шесть?

Вот признание Ахматовой о периодах рабочих и нерабочих:

…просто мне петь не хочется

Под звон тюремных ключей.

Или:

…проходят десятилетья,

Пытки, ссылки и смерти – петь я

В этом ужасе не могу.

«Петь не хочется», а ведь пела. «Петь… не могу» – а пела.

Не пела, оказывается, по собственному признанию, целые десятилетья! Если бы и в самом деле так, откуда бы взял Н. А. Струве стихотворные цитаты, подкрепляющие его мысль о молчании? Прямо, открыто, будто специально идя ему навстречу, Ахматова признается уже не в шести и не в тринадцати годах молчания, а в десятилетиях! Но если бы она и вправду молчала десятки лет, откуда бы взялись ее книги? (издаваемые Н.А.Струве?) И его арифметические таблицы? Не следует ли опереться на более достоверные строки, предваряющие написанный в тридцатые годы «Реквием»? Женщина, стоящая вместе с Ахматовой в тюремной очереди, спрашивает: «– А это вы можете описать? – И я сказала: – Могу».

«Реквием» был впервые опубликован полностью в Мюнхене, в 1963 году Глебом Петровичем Струве. Но и этот благой поступок не излечил ни Г. П., ни Н. А. Струве от плачевного заблуждения насчет бесплодности Анны Ахматовой то ли до 39-го, то ли до 36-го, то ли до 40-го года, который по количеству стихов объявлен годом расцвета. А что же «Привольем пахнет дикий мед», написанный, повторяю, в 1933-м – это не свидетельство расцвета? Хотя это единственное из известных нам в 33-м году стихотворение. А что если бы Лермонтов в 1831 году написал всего лишь одно стихотворение «Ангел», – если бы он в этом году создал всего лишь эту одну «стихотворную единицу» – следовало ли бы считать 1831 год для него годом упадка или расцвета? Хотя по количеству шедевров годы 1840-й и 41-й для Лермонтова гораздо богаче?

Однако от голой арифметики и споров о том, когда угасало вдохновение, а когда разгоралось вновь, пора перейти к голой истине, точнее – к самой сути спора. Ахматова утверждала, что никогда не отрывалась от жизни своего народа и никогда не переставала писать стихи. В этом ее гордость, сильнее того – гордыня: сквозь всё – «там, где мой народ, к несчастью, был» – писала стихи. Сквозь все невзгоды, выпавшие на долю народа и все беды собственной судьбы, исполняла она свое предназначение – предназначение поэта.

…Сын ее долгие годы томится на каторге. Отец ее сына – Н. Гумилев – расстрелян. Третий муж, Н. Н. Пунин, умирает в лагере. Долгие годы ни одна ее строка не печатается вообще и большую часть жизни заветные строки хранятся только в памяти. Молодость – туберкулез, вторая половина жизни – инфаркт за инфарктом. Почти всю жизнь – нищета. Бездомье. Тайный или явный полицейский надзор. Ближайшие друзья погибли в застенке или уехали навсегда. Сама она от застенка на волосок. С 46-го года имя ее и ее работа преданы громогласному поруганию. Юношам в вузах и школьникам в школах преподносят высокую любовную лирику Анны Ахматовой как полупохабные откровенности распутной бабенки. И сквозь всё это она продолжает работать! Не чудо ли? Чудо вдохновения и воли?

И проходят десятилетья,

Пытки, ссылки и смерти – петь я

В этом ужасе не могу.

«Не могу» в данном случае не есть признание в собственной немощи, но мера ужаса, творившегося вокруг. («Мы на сто лет состарились…» – воскликнула Ахматова о первом дне первой мировой войны и цифра «100» обозначает здесь не количество лет, а степень потрясения.) Так и «я тринадцать лет не писала стихов», «шесть лет я не могла писать», а если угодно, и десятилетиями не писала, обозначает не реальное число неплодотворных годов, а степень душевной угнетенности.

И униженности. Ведь и на унижение она пошла, пытаясь спасти сына:

Вместе с вами я в ногах валялась

У кровавой куклы палача, —

сказано ею о вымученных стихах в честь Сталина.

На Западе кому-то и зачем-то сначала нужно было утверждать, что, в отличие от ближайших друзей, Ахматова, оставшись в России, хоть и не замолчала совсем, но была подвержена припадкам полного онемения. А так как Ахматова хоть и провела «под крылом у гибели» большую часть своей жизни (зрелость и старость), работа в ее лаборатории никогда, вопреки всему, не прекращалась, – то разговоры о ее мнимом бесплодии ранили и оскорбляли ее. Ведь это она, Ахматова, а ни кто другой, написала – в тридцатые, в 32-м или 33-м году: