Записки об Анне Ахматовой. 1963-1966 — страница 9 из 88

Как щелочка чернеет переулок.

Садятся воробьи на провода.

У наизусть затверженных прогулок

Соленый привкус – тоже не беда[41].

Вот эти стихи Трифонова приводила как доказательство равнодушия Ахматовой к судьбам своих сограждан во время блокады. Довоенные![42]

– Я собиралась не подать ей руки. Но здесь, в Москве, на втором съезде писателей, поднималась я с Евгением Львовичем Шварцем по лестнице и вижу: она стоит наверху, на площадке и радостно поджидает меня. Бежит вниз по лестнице ко мне навстречу, протягивает руку… И я подала ей свою.


9 июня 63 Пришла к Анне Андреевне – она уныло и неудобно лежит на своей узкой тахте, более похожей на койку. Вынула из сумочки стихи, предупредила: «Это не мои» и прочла. По-видимому, была довольна, когда я сказала, что стихи мне нравятся. «Это Толины. Толи Наймана».

Стихи эти интересны своею странностью. На ахматовские не похожи совсем.

В столовой Нина Антоновна, Любовь Давыдовна и Наташа Ильина собирались по какому-то случаю – или безо всякого! – выпить. Я заглянула туда, подразнила их немножко, и вернулась к Анне Андреевне.

– У меня был Кома Иванов, – рассказала она. – Вы ведь знаете: Всеволод Вячеславович в больнице. Я спросила: «Как отец?» Кома ответил «Плохо». Я сразу поняла и не стала расспрашивать…44 Мы заговорили с ним о Пастернаке. Кома дивно рассказал о «Лейтенанте Шмидте». Чтб, когда Борис Леонидович писал о Шмидте, он хотел написать его Христом. Тогда-то он и задумал свой евангельский цикл. Недаром Шмидт цитирует Евангелие. Помните? «…Я жил и отдал / Душу свою за други своя». Но потом Борис совсем отошел от этого замысла, даже позабыл о нем. Сам признался: «И долго-долго о тебе / Ни слуху не было, ни духу». Подумайте: ни слуху, ни духу о Христе!45

Не знаю, по какой ассоциации, она сказала вдруг:

– Я часто думаю, что поэзия – это верное слово на верном месте. Слова должны стоять на верных местах.

– То есть смысловое ударение совпадать с ритмическим? – спросила я.

– Это само собой. Это азбука. Нет, я о другом[43].

Тут в комнату вошла Нина Антоновна и потребовала нас обеих к столу. За столом вместе с дамами сидел молчаливый Толя Найман. Все – кроме меня! – пили очень бойко, даже Анна Андреевна, как и у нас на даче, выпила полрюмки. (Я, к сожалению, не могу совсем.) Голосй звонче, громче. Анна Андреевна рассказала, что Луконин, выпросивший у нее для журнала кусок «Поэмы» со вступлением Корнея Ивановича, теперь требует, чтобы она написала что-нибудь о Маяковском46.

Она не хочет.

– В последний раз я видела Маяковского так. Это было в 24-м году. Мы с Николаем Николаевичем шли по Фонтанке. Я подумала: сейчас мы встретим Маяковского. И только что мы приблизились к Невскому, из-за угла – Маяковский! Поздоровался. «А я только что подумал: «Сейчас встречу Ахматову»». Я не сказала, что подумала то же. Мы постояли минуту. Маяковский язвил: «Я говорю Асееву – какой же ты футурист, если Ахматовой стихи сочиняешь?»48.

– Эта встреча для Луконина не годится, – сказала Нина Антоновна. – Но ведь у вас были с Маяковским и другие встречи. Раньше.

– Были, – ответила Анна Андреевна, но рассказывать не стала.

Я попросила разрешения уйти в другую комнату и посидеть одной. Не знаю, от духоты ли, или от чего другого, но с каждой минутой всё громче, чаще и сбивчивее стучало сердце. Я ушла в комнату Анны Андреевны, села у окна и распахнула его. Тишина и прохлада быстро привели меня в порядок. Вошла Нина, а с нею и Толя: они поставили передо мной табуретку, на табуретку – чемодан Анны Андреевны, а потом Нина вернулась к гостям, а Толя принес чашку чая и бутерброд. Я сказала Толе про стихи, сказала, что стихи его мне понравились, и стала расспрашивать, где он учился, что окончил. Оказалось, он наш, ленинградец! молодой инженер, окончил Технологический институт. В разговоре прямизна черт, неподвижность и сумрачность совершенно пропали. Напротив, лицо стало переменчивое и выразительное. С большим остроумием и, более того, даже с актерским блеском – рассказал он об обычаях и нравах в своем Институте49.

Вошла Анна Андреевна с чашкой чая в руках и тоже села за наш стол-чемодан. Повелительно распорядилась, чтобы Толя переписал свои стихи – мне в подарок, исправив там вторую строку так, как она с ним условилась. Толя, примостившись на тахте и положив листок на книгу, писал.

Пока он писал, мы молча пили чай. Он кончил и, вручив листок мне, ушел в столовую допивать коньяк.

Я спросила у Анны Андреевны, что за стихи Асеева – ей? Хорошие? У Асеева так мало хороших стихов.

– Мне – хорошие, – ответила Анна Андреевна. – Я – виновница лучших стихов Асеева и худшей строки Блока: «Красный розан в волосах». Сказал бы: «с красной розой» – уже красивее, правда? А то этот ужасающий, безвкусный розан.

– Я думаю, его смутило бы «с кр р», – сказала я.

– Ничуть. Всё лучше, чем этот ужасающий розан.

Я спросила, где теперь та черная тетрадь со стихами, посвященными ей, которую она когда-то показывала мне в Ленинграде.

– Она сохранилась?

– Нет, – каким-то отвлеченным голосом ответила Анна Андреевна. – Все пропало.

Ее позвали к телефону. Она вернулась встревоженная. Звонит жена Павла Николаевича Лукницкого. У него очередной стенокардический приступ. А между тем именно ему дала Анна Андреевна кусок «Поэмы» для Луконина. Раз. А кроме того, просила принести ей некоторые годы из «Трудов и дней» Гумилева – они хранятся у Павла Николаевича, вместе с которым она и составляет их – принести некоторые даты для подготовки опровержения заграничных лжей.

– И вот теперь он как раз заболел! Со мной всегда так.

Потом прочла одно свое стихотворение, написанное, по ее словам, «во время тополиной метели». Но я, из-за своей дурной головы, не запомнила ни строки[44].


22 августа 63[45] Вот, не виделась я с Анной Андреевной век, а записать надо очень многое. Хватилась не сразу и теперь восстанавливаю, как удастся… Сбивает меня и то, что мы живем в новую эпоху, послемартовскую. То есть в старую. То есть в ново-старую. То есть пожинаем плоды мартовского погрома.

Фридочка сейчас в Доме Творчества, в Комарове. Чуть не каждый день бывает у Анны Андреевны в Будке. Прислала мне отрывок из рецензии Книпович на тот сборник, который Анна Андреевна составила с помощью Ники Глен. Отличный: там и «Поэма без героя», и «Реквием», и многие стихи тридцатых и сороковых годов, никогда не печатавшиеся. Называется «Бег времени». Он был принят ленинградским отделением издательства, но внезапно затребован Аесючевским в Москву и отдан на рецензию – то есть на расправу! – Книпович… Отрывок, присланный мне Фридой, так меня взъерошил, возмутил, точнее – оскорбил, что я послала Фриде телеграмму: «Пришлите рецензию целиком, хочу драться». Желание глупейшее, сама сознаю, потому что с кем же, кому и как – драться? Если бы еще рецензия напечатанная, тогда имелся бы шанс где-нибудь напечатать ответ (и то вряд ли) – не мой, конечно, я против Книпович ничто, а, например, Корнея Ивановича или Паустовского. Но рецензия «внутренняя», то есть подпольная, некий удар ножом исподтишка в спину («в спину… самый разбойничий удар», так, кажется, у Лермонтова). Фридочка, в ответ на мою телеграмму, прислала мне рецензию Евгении Федоровны уже не в отрывке, а всю целиком, и тогда я вполне оценила разбойное искусство автора. Никакой ждановщины – таковая хоть и молча, но осуждена начальством после XXII съезда, и уж конечно, никакой критической дубинки! что вы! партия уж давно осудила дубинку. Всё тютелька в тютельку: так и то, что требуется теперь, сию секунду, после мартовских встреч. Молодец, Евгения Федоровна! Угадчива…

Сначала мед и млеко. Целая страница похвал: Ахматова вызывает в рецензентке горячее восхищение; Ахматова, кто бы мог подумать? большой русский поэт; Ахматова владеет высоким мастерством; Ахматова создает образцы поэзии подлинной, значительной.

Лень мне делать точные выписки, да и зачем? я сохраню этот исторический документ! и – и – напоследок самая большая похвала в устах Книпович: некоторые стихи Анны Ахматовой перекликаются с высшими достижениями советской поэзии, даже с одним из лучших стихотворений самого Н. Тихонова…

А потом осторожненько, невинненько тетя Книпшиц подкрадывается к своей цели. Она скромно просит у поэта прощения за свою дерзость и осмеливается посоветовать (не потребовать, упаси Бог, а всего лишь посоветовать!), чтобы Ахматова «пересоставила» сборник. И тут Евгения Федоровна берет, наконец, быка за рога. В книге, видите ли, к сожалению, слишком много смертей! надгробных памятников, надписей на могильных камнях… Раскулачивание, пытки и расстрелы в подвалах, ленинградская блокада, Бабий Яр и сотни неведомо где засыпанных Бабьих Яров – это ей нипочем, а память о них – да сгинет! Сверху подан сигнал к забвению, и Книпович покорна очередному сигналу.

Этот протест против надгробий – это Евгения Федоровна протестует против «Реквиема» и против «Венка мертвым». (Каким мертвым? Не было никаких мертвых! Поговорили на двух Съездах и хватит. Если вовремя стереть надгробные надписи, то и память сотрется.) В книге много смертей и совсем ни одного воскресения…

Такова расправа с «Реквиемом», с «Венком мертвым» и многими другими стихами.

Затем Книпович принимается за «Поэму без героя». Тут уж она более откровенна и, хотя и не знает некоторых потаенных строф, «Поэма» настораживает ее. Обосновывать свою неприязнь и подозрительность она себе труда не дает – тут уж строчит, что попало… Во-первых, сообщает она, «Поэма» написана совсем не так, как Ахматова писала ранее (а почему, собственно, поэт обязан всегда писать так, как писал ранее? разве он неподвижен?) и, кроме того, о тринадцатом годе друзья Евгении Федоровны (среди которых она, естественно, не забывает упомянуть Александра Блока),