Дядя Исай, опустив голову, безропотно выслушивал папину речь, но выражение лица у него опять же было кибрико-колабрюньонское. Папа стыдил, а дядя не стыдился.
Побушевав, папа проводил с дядей Исаем политбеседу, после чего спрашивал у него о семейных новостях. Ибо именно Исай «собирал» семью, знал, что творится у братьев, у их детей и внуков.
Я любила дядю Исая, никогда, впрочем, не отдавая себе отчета в этом чувстве.
Однако, став студенткой, я не то что с папиными родственниками, но и с собственными родителями не очень-то жаждала общаться.
Теперь я узнавала о дяде Исае и его семье уже не из собственных наблюдений, а из рассказов старших.
Выйдя замуж, Рая и Ева уехали из ветхого домишки на Плющихе. Гораздо раньше женился Миша и перебрался к жене Лие. На Плющихе остались только дядя Исай и тетя Анна. Естественно, Исай сам топил печи, покупал еду… А потом тетя Анна умерла. Исай всем позвонил. Родня собралась на Плющихе. Посидели и стали расходиться. Тетю Анну хоронили на следующий день. Я попыталась уговорить дядю, чтобы он переночевал у нас. Он с удивлением взглянул на меня. Сказал:
– Нет, я ее не оставлю одну в эту последнюю ночь…
– Разреши мне побыть с тобой, – попросила я.
– Нет, иди. Я останусь с ней один…
…Мой папа, младший брат Исая, умер (и в весьма преклонном возрасте), умерла и старшая дочь Исая Рая. А сам Исай все еще был молодцом. Он по-прежнему посещал мою маму. Его домишко собирались поставить на капремонт – иными словами, выселить всех жильцов на долгие годы (ремонты тогда тянулись много лет). Даже для молодых это было трагедией, но Исай отнесся к такому обороту событий с олимпийским спокойствием… Какую-никакую площадь дадут, перееду… Мысль о том, чтобы поселиться у младшей дочери или у сына, ему даже в голову не приходила.
Мне кажется, что и в последние годы жизни он был такой же, каким я помнила его в детстве. Только усох немного. Всегда опрятный, дружелюбный. И никогда от него не пахло старостью, неухоженностью. Хотя он стал плохо видеть. Мечтал снять катаракту… Но даже полуслепой не просил ничьей помощи – управлялся с домом, готовил себе. И все это на нищенскую пенсию. Более того, когда умерла Рая и у ее дочери родился второй ребенок, Исай ездил к ней ежедневно в новый район, по тем временам в страшную даль, и нянчил правнуков. А ночевать возвращался домой.
Прощание с дядей Исаем проходило у его сына Миши. И притом по еврейскому обряду. Я в первый и в последний раз в жизни видела такие похороны. Без цветов, без поминок, с гробом, который стоял на полу. Кто-то сказал мне, что гроб вообще не полагается. Евреев будто бы хоронят, заворачивая в саван. Раввин непонятно и долго что-то читал – очевидно, молился на древнееврейском. И было во всем этом нечто суровое, но в то же время трогательное.
А потом Миша сказал, что его просили привезти тело в синагогу. Но он сделает это сам. Зачем нам туда ходить?
И мы с мужем никуда не поехали. О чем потом очень жалели. Как я узнала, похороны дяди Исая превратились в его триумф. Пришло очень много людей, чтобы проститься со стариком. Оказывается, он был для них образцом. Помогал, утешал. Чужие люди любили его, почитали.
Поражает меня, что Исай никогда не говорил о своей религиозности. Теперь, когда некоторые православные-неофиты носят нательные кресты поверх одежды, а перед обедом в светской, не церковной, компании встают и громко читают молитву, понимаю, как достойно вел себя Исай. Ничего не делал напоказ, не демонстрировал своей веры другим и не навязывал ее.
Через десятки лет, вспоминая дядю Исая, не читавшего ни газет, ни книг, терпимого, непритязательного, безропотного, уж никак не героя, я думаю, что он и был той «простой душой», которую я имела счастье встретить на своем долгом веку…
Варя
Я уже рассказала о своем дяде Исае. Теперь хочу рассказать еще об одной «простой душе», о Варе.
Варя была домработницей у родителей. Я предпочла бы назвать ее моей няней, выдав желаемое за действительное. Но о няне в ту пору не могло быть и речи – к тому времени я уже подросла.
Думаю, Варя – одна из тех, кто препятствовал моему одичанию в роковые 1930-е годы, когда сталинщина еще казалась такой привлекательной.
Внешне Варя – черноглазая, полная женщина небольшого роста, – напоминала мне толстовскую Катюшу Маслову. Хотя она не косила, а глядела прямо перед собой. На лице у нее уже были отчетливо видны первые морщинки. На голове, на черных волосах – платочек немыслимой белизны. Варя никогда не ходила с непокрытой головой, как тогда говорили, простоволосая. В ранней юности она жила в монастыре, но еще не приняла пострига, не стала монахиней – не успела. Варя была послушницей, а потом советская власть монастырь закрыла.
Уж не помню, из каких отрывочных Вариных реплик я сложила ее биографию. Ведь рассказывала она о себе так же мало и неохотно, как и моя мама. Не знаю я, каким образом Варя оказалась в Москве. Знаю только, что довольно долго она работала в доме известного актера 2-го МХАТа Готовцева, а потом перешла к нам. Почему с ней расстался Готовцев, догадываюсь только теперь. Ведь Варя была сущий клад. В отличие от всех моих, да, пожалуй, и некоторых маминых работниц-неумех, все делала прекрасно. Замечательно стряпала – такого украинского борща, как его готовила Варя, я никогда больше не ела! И убирала Варя отлично, и стирала, и гладила… И все делала быстро, ловко, без понуканий. Чистюля, аккуратистка. При ней у нас в доме все блестело. Да и религиозность Вари в те безбожные времена была ненавязчивой, деликатной. Никогда она не молилась в нашем присутствии, никого не звала в церковь. Соблюдая посты, не укоряла других за скоромную еду.
И все же я чувствовала, что мама чем-то встревожена. И чувствовала, что тревога эта связана с Варей. Маму, наверное, как и Готовцевых, тревожила Варина общественная активность…
У нас и до Вари сушили сухари. Но при Варе это происходило постоянно. Хлеб в Москве в 1930-х был хотя плохой и по карточкам, но его хватало. Вроде бы сухари не были нужны, но хлеб сушили. Однако запасов сухарей я никогда не видела. Они исчезали. Куда? Я не спрашивала.
Не спрашивала ни о чем и тогда, когда Варя вечером выходила из своего закутка, отгороженного от папиной десятиметровой комнаты, и садилась на кухне. Бывало, она просиживала там ночи напролет. А в закутке ночевал то один, то другой голубоглазый русый парень с длинными не по моде волосами. Впрочем, кто-то из парней, помню, был огненно-рыжий. Прекрасные русские мужики, как сказали бы теперь, генофонд нации.
Варя своих подопечных представляла всегда одинаково: племянниками.
Но мы все, конечно, понимали, что Варины «племянники» были либо батюшками, либо монахами, которые под угрозой ареста бежали неведомо куда.
Кому предназначались сухари, не знаю. Возможно, «племянникам» или уже сосланным на Соловки батюшкам.
Задним числом предполагаю, что существовала своего рода сеть людей, которые помогали гонимым служителям церкви. Ведь кто-то должен был дать «племянникам» наш адрес, купить билеты, снабдить деньгами. Сеть была, и Варя наверняка являлась активным ее деятелем.
Не стану говорить, что для родителей помогать Варе было отнюдь не безопасно. Особенно для мамы, работавшей в ТАССе и засекреченной.
Подозреваю также, что о ночевках «племянников» у нас знали не только соседи по коммуналке, но и весь наш дом.
К счастью, стукачей в доме не оказалось…
Но какова Варя!
Вот бы нынешним иерархам православной церкви вспомнить о ней и о других людях, которые обеспечивали, пусть и временную, безопасность гонимым. Но что спрашивать с иерархов, если они редко вспоминают даже о самих гонимых. Гонимых за веру!
Где церковный мемориал? И какая пугливая у нас церковь! Моя мама тоже была пугливой. И очень законопослушной. Но по врожденной порядочности сумела преодолеть свой страх, чтобы помочь страждущим.
Я к Варе очень привязалась и, как ни странно, держала при себе свои комсомольские взгляды насчет «бога нет» и «религия – опиум для народа». А ведь считала себя в то время пламенной комсомолкой.
Но по одному пункту у нас с Варей шел нескончаемый спор. Спор о… Льве Николаевиче Толстом. В четырнадцать-шестнадцать лет я чуть ли не наизусть, по страницам помнила романы Толстого. Его герои были для меня не просто книжными персонажами, а не менее близкими и реальными людьми, нежели живые люди, с которыми я встречалась каждый день. С Толстым рядом встал позже только Чехов. Но никогда не появились ни Достоевский, ни один из великих западных классиков.
Философские и религиозные взгляды Толстого меня не интересовали, не интересуют, если честно, и сейчас. Толстого, как «зеркало русской революции», я не воспринимала никогда. Выучила ленинскую статью, чтобы отвечать на экзамене в институте, и сразу же выкинула ее из головы – она никак не стыковалась ни с Наташей Ростовой, ни с Андреем Болконским, ни с Анной Аркадьевной Карениной…
И вдруг наша спокойная, уравновешенная Варя с таким гневом обрушилась на самого великого, на Толстого: он, дескать, пошел против церкви, а стало быть, против веры.
Для нее, простой души, дико звучало стремление отделить бога от церкви и от всего того, что связано с церковью: от икон и церковного пения, от крестных ходов и пасхальных яиц, от вербы в вербное воскресенье, от поста и исповеди и от всей той торжественной обрядности, без которой люди не мыслят себе религии. Много лет спустя я узнала, что и католик Бёлль, восстававший против церковных иерархов, был неравнодушен к григорианской литургии…
Теперь мне кажется, что самые благородные попытки привести душу к богу без посредников, без церкви и ее служителей, «очистить» религию так же бесплодны, как построение социализма «с человеческим лицом». Религия такова, какова она есть, и социализм таков, каким мы его знаем. Реформировать ни то ни другое, по-моему, нельзя, хотя очень хочется многим.