Записки Обыкновенной Говорящей Лошади — страница 43 из 90

первый с Борисом дом. Первый…»

Разговор с Таней о «первом доме» остался в моей памяти так, будто он произошел только вчера. Мы тогда говорили и говорили, никак не могли наговориться. На следующий день Слуцкие уезжали в Дом творчества в Малеевку.

Из Малеевки Таня уже не вернулась.

До этого невозврата Борис одиннадцать лет держал жену на земле. Не просто держал, но изо всех сил пытался скрасить Танино существование.

Молодая, красивая, цветущая, Таня заболела раком лимфатических желез.

И началось их с Борисом хождение по мукам. Какие уж тут кабинеты!

У Тани – больница. Облучение. Химиотерапия. Дом творчества. В лучшем случае съемная дача рядом с Домом творчества, где можно было получать готовые обеды. Таня не могла жить в Москве. Таня не могла заниматься хозяйством. Опять больница. Химиотерапия. Опять Дом творчества Малеевка или Дубулты. Редко Коктебель или гостиница в Ялте. Опять лечение. Химиотерапия. Дом творчества. Те же постылые писательские физиономии. Те же казенные завтраки, обеды, ужины. Химиотерапия. Париж для консультации с французскими онкологами (небывалая в то время роскошь, которую удалось пробить Слуцкому). Больница в Москве. Операция. Дом творчества. Химиотерапия. Малеевка…

А для Бориса все эти одиннадцать лет – беспрерывные поиски современных лекарств и, стало быть, дорогущие покупки этих самых лекарств на черном рынке. Ведь нужные медикаменты если и имелись в СССР, то только для номенклатуры.

Наша бесплатная медицина для простых смертных была нищей: допотопные препараты, плохо оборудованные больницы, низкооплачиваемые, задерганные врачи. Отставание от всего мира, что было особенно болезненно для медицины, ведь в отличие от атомных секретов, секреты борьбы с болезнью мало кого волновали. На этом фронте действовали уже тогда законы чистогана. А Борис Слуцкий, подобно Маяковскому, мог сказать о себе: «Мне и рубля не накопили строчки…» Борис Абрамович как-то подсчитал, что в месяц он зарабатывал своими стихами не то 1 рубль 40 копеек, не то 2 рубля 40 копеек. Приходилось переводить. Переводить не то, что мило и интересно, а то, что давали в издательствах. Насколько я знаю, у Слуцкого не было близких друзей среди издательских боссов, как, скажем, у поэта Давида Самойлова, всеми любимого «Дезика». И «Дезику» давали переводить не вьетнамских или северокорейских поэтов, а поэтов, допустим, французских или американских. Пусть самых что ни на есть «прогрессивных». Все равно, как говорили в Одессе, две большие разницы. Для Слуцкого переводы были поденщиной. Поденщиной изо дня в день.

Лечение Тани – подвиг Бориса. Но ни он, ни мужественная Таня ни разу не позволили себе жалобы, нытья, хулы на свою судьбу.

По-прежнему время от времени у нас на Дмитрия Ульянова раздавался телефонный звонок, и, если к телефону подходила я, Борис говорил:

– Люся, это Слуцкий. Ну как ваши романы и адюльтеры?.. Д. Е. дома? Отлично. Я неподалеку от вас. Зайду, если не возражаете.

О романах и адюльтерах он спрашивал у всех знакомых женщин.

Интересно, что с каждым из членов нашей семьи у Бориса Абрамовича были свои особые отношения. Со мной он говорил о книгах и о литературе. О переводах. Об общих знакомых. С Д. Е. – о внешней политике. Дотошно выспрашивал, что творится в ФРГ. Д. Е. с удовольствием читал ему лекции по международным отношениям. А взамен требовал, чтобы Б. А. читал свои неопубликованные стихи. Очень настойчиво требовал. Благо неопубликованного было так много, что Слуцкий никогда не повторялся. Я, конечно, присоединялась к просьбам мужа, но хотела слышать и старые любимые строки.

А иногда Б. А. уединялся с Аликом, просил его показать новые работы. Алик тогда учился в детской художественной школе. Помню, что в день смерти Фалька Борис позвал к телефону сына и велел ему прийти хоронить Фалька. Алик рассказывал потом, что он стоял у гроба старого мастера в одном почетном карауле с Эренбургом.

И нас с мужем Б. А. приобщал к творчеству опальных художников: водил в жуткую коммуналку к Краснопевцеву, в подвал на Фрунзенской к скульпторам Сидуру, Силису и Лемперту. Повел и на первую полузапрещенную выставку Глазунова в ЦДРИ.

Но разговоры о живописи преимущественно вел с Аликом.

Уже после смерти Б. А. общие знакомые вспоминали слова Слуцкого: «Какой талантливый мальчик растет у Меламидов…»

Я уже писала, что Слуцкий знал себе цену и что цена эта была очень высока. Но Б. А. оценивал и других людей по своей шкале, отнюдь не писательско-снобистской.

Знаю, к примеру, Слуцкому импонировало, что в годы войны я, работая в Отделе контрпропаганды в ТАССе, сражалась, пусть только в эфире, с «фюрерами» нацистской Германии – Гитлером, Геббельсом, Герингом. Он, по-моему, ценил также и то, что в 1940–1950-х мои статьи по международным вопросам печатались в «Известиях».

Когда меня принимали в Союз писателей, Слуцкий пришел на заседание приемной комиссии СП и рассказал о моей полемике с нацистскими бонзами и даже о таком курьезе: всемогущий министр пропаганды Геббельс, «отвечая» мне по радио, назвал меня «кремлевской ведьмой».

Переводчиков принимали тогда в СП очень неохотно, но за меня, как говорили присутствовавшие, проголосовали единогласно. Помог Слуцкий.

И в то же время Борис мне ничего не спускал. И в сердцах говорил: «Ну что вы, Люся, со мной спорите, ведь вы не самая глупая женщина в этом городе».

Симпатию между Д. Е. и Слуцким могу объяснить тем, что при всей разности характеров, воспитания (муж воспитывался в Германии), склада ума оба они были коммунистами по убеждению. Оба считали, что для интеллигентного человека в первой половине XX века другого пути нет. Считали, что Европа после войны 1914 года и после Великой депрессии (мирового экономического кризиса) зашла в идеологический тупик.

Естественно, мы дали Слуцкому одному из первых, если не первому, рукопись нашей книги о германском национал-социализме, о Гитлере – «Преступник номер 1». Тогда, в 1968 году, наша главная книга еще готовилась к печати и в Политиздате, и в «Новом мире» Твардовского. Б. А. прочел «Преступника…» и сказал буквально следующее: «Если ваша книга прорвется через цензуру, вы окажетесь на переднем крае, на передовой: стрелять будут со всех сторон и из всех орудий. Вам, Даниил Ефимович, придется отдать свой партбилет».

Б. А. один из тех, кто сразу понял убойную силу внятно рассказанной биографии Гитлера.

А главное, внутреннее сходство разных тоталитарных режимов: коммунистической диктатуры в России и национал-социализма в Германии. То, что сейчас стало расхожим местом, мы тогда сказали вслух первые.

В 1968 году книга наша не вышла. У мужа не отняли партбилета. А когда она вышла спустя четырнадцать лет, то хоть и не стала откровением, все же вызвала огромный интерес у читателей. Только не у писателей. Писатели решили, что они сами все знают о фашизме и о тоталитарном строе. Сами с усами. Я помню много благодарных писем, звонков, слов от разных людей. Только не от знакомых по писательскому «цеху». Зато один из писательских боссов из «Вопросов литературы», один из столпов, так сказать, либерально-писательского крыла, Лазарь Лазарев, – мир праху его – лягнул книгу: мол, ничего нового он из нее не узнал. И не верит, что Твардовский за нее боролся…

Но тут я явно отвлеклась… Возможно, потому что мне предстоит самое неприятное – рассказать о той травле, которой Б. А. подвергся по воле писательских и околописательских кругов. И о тех небылицах, которые о нем распространялись.

Будто он, Слуцкий, чуть ли не на коленях вымаливал прощение у Пастернака за свои слова против него. Речь шла о собрании, где братья-писатели по указке сверху учинили расправу над поэтом, который опубликовал на Западе «Доктора Живаго» и получил Нобелевскую премию.

Перестал писать Борис Слуцкий, оказывается, из-за своей вины перед Пастернаком.

Все это чушь. Слуцкий не любил Пастернака. Об этом я слышала от него самого. Не любил, видимо, не как поэта, а как общественное явление («Поэт в России больше, чем поэт»).

У Слуцкого был свой кодекс чести. Свои принципы. Он, как я уже писала, был членом партии и относился к этому не как к пустой формальности. И он ненавидел Сталина. Уверена, ему так же, как и многим другим, были не понятны верноподданнические стихи Пастернака о Сталине, восторженные письма к Сталину и к его «тонкошеим» соратникам. И уж совсем странным казался, вероятно, телефонный разговор поэта с тираном о Мандельштаме. Почему Пастернак не заступился за гибнущего Мандельштама? Почему хотел говорить с убийцей Сталиным «о жизни»?

Возможно, Слуцкий считал, что и к Марине Цветаевой Пастернак проявил в конце ее жизни непростительную холодность. Роковую холодность.

Думаю, судьба Цветаевой была отнюдь не безразлична Слуцкому. Ведь Мандельштам, Цветаева, Слуцкий, Бродский шли в чем-то похожим, нетореным путем в русской поэзии XX века.

А может быть, еврея Б. А., да еще после Холокоста, коробило и то, что еврей Пастернак с таким надрывом воспевал православную обрядность. Так старался слиться душой с чуждой ему религией. Да еще после взрыва антисемитизма при Сталине. Не знаю.

Но, на мой взгляд, главное, что Борис Слуцкий поверил в хрущевскую оттепель. Поверил в коренные перемены строя. И счел, что Пастернак не вовремя взбрыкнул. Именно потому и выступил против него. Совершил, как сразу стало ясно, ошибку, ложный шаг. Ни участвовать, ни тем паче выступать на том подлом собрании не следовало. Но ведь не один Слуцкий совершил тогда этот ложный шаг – а накинулись в основном на него. И тут мы увидели воочию, сколько у Слуцкого завистников и недоброжелателей. Слуцкому многие завидовали. И многие сделали на нем свой политический капитал. Мне стыдно, но не за Слуцкого, а за его недоброжелателей. Стыдно за барда Галича: он-то какой судья большому поэту?

В очередной раз поражаюсь уму Солженицына, который не захотел знакомиться с модным «Сашей Галичем».