Записки Обыкновенной Говорящей Лошади — страница 50 из 90

И вот сижу я и в который раз размышляю: почему к Мухе так тянулись самые разные люди? Почему были именно с ней так откровенны? Поверяли свои тайны? Добивались ее совета? Одобрения? Почему скорбели, когда ее не стало, и много лет вспоминают Муху с улыбкой и умилением?

Почему с улыбкой, понятно. Ведь Муха была блистательно остроумна. Но передать на бумаге это невозможно. Остроумие, острое словцо не имеют ничего общего с сатирой и юмором в письменном виде. Словечко, сказанное в разговоре к месту, на бумаге умирает, как умирает живой цветок в гербарии.

Размышляю снова и начинаю сознавать, что так же, как самую замечательную остроту нельзя выхватить из контекста, так, вероятно, любого человека нельзя представить себе, если выхватишь его из контекста времени.

Наше с Мухой время было не только беспощадно жестокое, но и отчаянно фальшивое.

Лицемерить, хитрить, изворачиваться, кривить душой приходилось всем нам. Особенно если мы хотели выдвинуться, добиться успеха и, как теперь говорят, занять достойные позиции. Лицемерие постепенно впитывалось в нашу плоть и кровь. И лицемерили мы не только на собраниях, не только в присутствии начальства и всех вышестоящих. Мы лицемерили и друг с другом, и наедине с самими собой.

Когда умная, очаровательная и милая Рая Л. говорила в годы развязанной Сталиным антисемитской вакханалии, что евреи – плохой, ненадежный народ и даже внешне выглядят хуже, чем русские, она не притворялась. Она верила или почти верила в то, что говорила. И во всяком случае старалась не замечать, что ее новый русский муж – горький пьяница, набитый дурак и неуч. Много лет его терпела, всячески облагораживала и выгораживала. А потом, когда времена изменились, бросила. Но фамилию не поменяла, оставила и себе, и своей дочери, у которой первоначально была фамилия отца-еврея – умницы, погибшего на войне.

Но и я не поменяла свою нейтральную фамилию «Черная» на явно еврейскую фамилию мужа. Между прочим, на фамилию, которую носит и мой обожаемый сын. А ведь считала, что фальшь меня не так уж затронула. И особо ни к какой карьере не стремилась. Даже придумала для себя формулу, впрочем, не придумала, а взяла у французского писателя XVIII века Мерсье: мол, я не стремлюсь стать часовой стрелкой, не стремлюсь быть всегда на виду и указывать людям правильное время, меня больше прельщает роль незаметной шестеренки, которая эту стрелку двигает…

Но «шестеренка» и «стрелка» – пустые слова. Самое главное, что тогдашние игры я в общем приняла. И если в студенческие годы в нашем ИФЛИ я и не собиралась строить «город на заре» – светлый коммунистический город будущего, где-то далеко от Москвы, лучше всего в тайге или в Заполярье, – то все же хотела участвовать в созидательной жизни. И готовилась к этому. Была активной комсомолкой. Отличницей. Поступила в аспирантуру.

А Муха этих правил игры не приняла. Комсомолкой так и не стала. Наверное, единственная во всем нашем институте. На жуткие комсомольские собрания, где исключали наших товарищей как детей врагов народа, не ходила. Училась очень даже средне. Общественной работой не занималась. Не читала газет и, подозреваю, не осведомлялась каждое утро с тревогой, как идут дела у республиканцев на фронтах в Испании, не отступили ли они снова под натиском франкистов и международной реакции.

Но вот Сталин умер. И многие его почитатели – активные люди, интеллигенты – совершили поворот на сто восемьдесят градусов. Из ярых сталинистов превратились в хулителей сталинизма. Стали борцами против беспредела сталинских лет, проповедниками свободомыслия, демократии, справедливости и т. д. и т. п. Кто покаялся, а кто просто перешел в другую веру. И опять же, некоторые из тех, кто был впереди, снова оказались впереди, хотя им надлежало быть в хвосте. Я имею в виду и Раю Л.

Изменились только ключевые слова. Теперь говорили не «Партия – наш рулевой!» и не «Да здравствует товарищ Сталин», а «Ты выйдешь на площадь… Осмелишься выйти… За вашу и нашу свободу…».

Но вышли всего семеро. А остальные, кто повторял эти слова, стали разносить по домам письма протеста. И многие побоялись эти письма не подписать. А если подписывали, их увольняли с работы… И еще многие пошли в церковь. Отмаливать свои и чужие грехи. А кто стал выпускать полулегальные журнальчики в защиту еврокоммунизма. До этого сей кто-то остерегался дать рекомендацию моему мужу Д. Е., дабы он из кандидатов перешел в члены ВКП(б). Слишком долго Д. Е. прожил за границей, мог заразиться еврокоммунизмом.

Ну а Муха?

Муха и в этот тренд не пожелала вписываться. Ей не в чем было каяться. И мужа не пришлось менять. И она работала там же, где работала раньше. Только раньше внештатно, а теперь ее оформили в штат. И друзья у нее все без исключения остались прежние. Даже моего первого мужа она не хотела отпускать, что вызывало недовольство Д. Е., который Муху очень полюбил.

Ни Муха, ни Сережа не стали диссидентами и даже подписантами. К Мухе с этим делом и не совались. Боялись ее языка, ибо Муха была не просто пассивной, чуждавшейся всякой политики дурехой, она была очень умным и по-своему твердым человеком. С самого начала отвергала все фальшивые нравственные постулаты, которые были у нас в ходу. И главный постулат – общественное выше личного.

И уж тем паче отвергала отвратительную интеллигентскую эквилибристику.

Но ни Муха, ни Сережа до поры до времени не унывали. Ведь в 1960–1970-х появлялось много настоящего. Настоящим был «Архипелаг ГУЛАГ», «Один день…», да и весь Солженицын. Настоящим был и Твардовский, и его «Новый мир». И некоторые спектакли Театра на Таганке. И весь Окуджава. И весь Высоцкий. И «Хроника текущих событий». И много прекрасных книг, вышедших за рубежом, начиная от «Прогулок с Пушкиным» Синявского.

А сколько настоящих людей появилось в России: и ныне здравствующая Людмила Алексеева, и Петр Григоренко, и Владимир Буковский, тоже ныне здравствующий, хотя и в Лондоне. И многие-многие другие ученые, писатели, художники, актеры, экономисты, инженеры.

И Муха с Сережей все это понимали. И все, что надо, слушали и читали, а если можно было достать билеты на «Таганку», то ходили…

Не выдержала Муха только тогда, когда «век-волкодав» начал вторгаться в ее семью… Семья рушилась… И Муха рухнула…

* * *

Уж не знаю, стала ли Муха понятнее после этого моего длинного постскриптума. Для меня, пожалуй, стала. Я поняла, что она была естественным человеком.

Добавлю напоследок, что Сережа был Мухе под стать. А может, Муха была под стать Сереже.

Умное сердце

Зима. На скамейку у первого подъезда дома № 4 по улице Дмитрия Ульянова на минуту присела миниатюрная моложавая женщина в немодном пуховичке и в старом беретике. Ее зовут Тамара Авен. На минуту, потому что Тамаре, несмотря на больную ногу, предписано ходить. Пуховик далеко не обязателен. У Тамары есть и красивые меховые шубки. Но они висят в шкафу. Тамаре удобнее гулять в пуховичке.

Итак, Тамара присела на минуту. И все, кто выходит из подъезда или проходит мимо, обязательно останавливаются и приветствуют Тамару, а она их. Как выясняется, Тамара в курсе дел и забот всех жильцов: одну женщину спрашивает, прошел ли кашель у внука? Другую – как успехи у племянника в «Гнесинке»? Третью – когда Лиза из 29-й квартиры поедет, чтобы отказаться от радиоточки? Деньги за нее берут, хоть и небольшие… Но деньги все равно есть деньги…

Ей-богу, Тамара знает буквально всех живущих в нашем огромном многоэтажном доме. И все они знают Тамару. Рады ее видеть. И перекинуться с ней несколькими словами. А скольким она помогла в их «минуту жизни трудную», теперь уже не узнает никто.

Нет Тамары. И дом-громада опустел. Потерял лицо. Стал каменными джунглями.

* * *

Говорят, с человеком надо съесть пуд соли, только тогда поймешь, что он собой представляет.

С Тамарой мне, увы, не довелось съесть этот самый пуд соли. Тем не менее уже очень давно, при первых встречах, я почувствовала ее необыкновенную доброту, ее отзывчивость и вместе с тем стойкость, которая так контрастировала с Тамариной внешней хрупкостью, изяществом и даже стеснительностью.

Что у нас было общего и что связало нас с Тамарой в последние годы жизни?

Пожалуй, только одно – жадный интерес к людям. У меня – любопытство, желание узнать и понять незнакомого человека. У Тамары – потребность утешить и помочь, если можно словом, а если необходимо, то и делом.

Ну и конечно, обоюдная симпатия, которая иногда почему-то возникает, а иногда, хоть убей, не появляется.

Итак, Тамарина доброта и отзывчивость поразили меня в самом начале нашего знакомства.

И тут я вынуждена сделать экскурс в прошлое.

Дело в том, что само понятие доброты в нашей с Тамарой молодости, то есть в первой половине XX века, воспринималось со знаком минус. Считалось, что за словами «доброта», «добрый» обязательно скрывается какой-нибудь подвох, хитрость, тайный смысл, желание обмануть.

Совершенно иные, противоположные, качества ценились в людях. А именно: стойкость, жесткость и даже жестокость к врагу, а врагом мгновенно мог стать любой. И конечно, нетерпимость. И все это еще со времен Ленина называлось принципиальностью.

«Гвозди б делать из этих людей: / Крепче б не было в мире гвоздей» – так воспел тогдашнюю молодежь поэт Тихонов. Тот самый Тихонов, о котором другой поэт написал: «А в походной сумке спички и табак, / Тихонов, / Сельвинский, / Пастернак…»

Осуждалась и всякая благотворительность – любой душевный порыв помочь ближнему.

Слово «благотворительность» вообще употреблялось только в сочетании со словом «буржуазная».

К счастью, отсталые, старорежимные родители вносили свои коррективы в образ мыслей многих из нас.

Однако как раз у Тамары родителей очень скоро не стало…

Об отце Тамары, Иосифе Злотникове, как и об отце ее будущего мужа Олеге Авене, я узнала не от нее, а от единоутробного брата Тамариного мужа Валерия Петровича. Но Валерий Петрович намного моложе и своего брата Олега, и Тамары. Об их прошлом он знает только из семейных преданий и из разговоров старших.